Шрифт
Source Sans Pro
Размер шрифта
18
Цвет фона
Глава 2. Соизмеримость. Сравнимость. Коммуникативность
«Соизмеримость. Сравнимость. Коммуникативность» была главной статьей симпозиума, организованного Ассоциацией философии науки в 1982 г. Комментаторами выступили Филипп Китчер (Philip Kitcher) и Мэри Хессе (Mary Hesse).
Ответ Куна на их комментарии помещен здесь как постскриптум к главе. Труды симпозиума опубликованы в PSA 1982, volume 2 (East Lansing, MI: The Philosophy of Science Association, 1983).
Прошло двадцать лет с тех пор, как Пол Фейерабенд и я впервые употребили в печати термин, позаимствованный нами из математики, для описания отношений между успешными научными теориями. Это термин «несоизмеримость». Каждый из нас пришел к нему, столкнувшись с проблемами интерпретации научных текстов. Я использовал термин шире, чем он; его утверждения относительно предмета были радикальнее моих, но совпадение наших позиций тогда было значительным. Каждый из нас прежде всего стремился показать, что значения научных терминов и понятий (к примеру, «сила», «масса» или «элемент» и «соединение») часто менялись вместе с теорией, из которой они были введены. И каждый из нас утверждал, что, когда такие изменения происходили, невозможно было определить все термины одной теории, используя словарь другой. Последнее утверждение вылилось в отдельный разговор о несоизмеримости научных теорий.
Все это было в 1962 г. С тех пор проблемы изменения значений обсуждались очень бурно, но, в сущности, никто в полной мере не обращался к тем трудностям, которые привели нас с Фейерабендом к понятию несоизмеримости. Вне сомнения, эта невнимательность отчасти объясняется той ролью, которую играли интуиция и метафора в наших исходных представлениях. Я, к примеру, допускал много двусмысленностей в употреблении, как в визуальном, так и в концептуальном значении, глагола «видеть». Я неоднократно уподоблял теоретические изменения переключению гештальта. Но по каким бы то ни было причинам понятие несоизмеримости резко и часто отвергалось, последний раз в книге, опубликованной в конце прошлого года Хилари Патнэмом. Патнэм убедительно излагает суть двух направлений критики, широко распространенных в предшествующей философской литературе. Краткое напоминание об этой критике подготовит почву для последующих обширных комментариев.
Большая часть дискуссий о несоизмеримости была обусловлена дословно корректным, но часто неправильно интерпретируемым допущением, что если две теории несоизмеримы, они должны быть сформулированы на взаимно-непереводимых языках. Если это так, утверждается первой линией критики, если нет способа сформулировать обе теории на одном языке, тогда они не могут сравниваться, и не может быть никаких очевидных аргументов, чтобы сделать выбор между ними. Разговор об отличиях и сравнении предполагает некую общую почву, которую, по всей видимости, отрицают защитники несоизмеримости, часто говорящие о сравнениях. Здесь их заявления определенно непоследовательны.
Вторая линия критики заходит так же далеко. Такие люди, как Кун, утверждают ее представители, убеждают нас, что невозможно перевести старые теории на современный язык. Но потом они именно это и делают, реконструируя теории Аристотеля, Ньютона, Лавуазье или Максвелла, не выходя за пределы языка, на котором мы разговариваем каждый день. Что они при этих условиях могут подразумевать, говоря о несоизмеримости?
Проблемы, вынесенные здесь на обсуждение, поднимаются главным образом вторым направлением критики, но эти два направления взаимосвязаны, и я должен буду говорить и о первом. С него и начну, прежде всего попытавшись устранить распространенное неверное понимание по крайней мере моей собственной точки зрения. Даже при устранении этого непонимания разрушительный остаток первого направления критики все же сохранится. К нему я вернусь только в конце статьи.
Коротко напомню о происхождении термина «несоизмеримость». Гипотенуза равнобедренного прямоугольного треугольника несоизмерима с его стороной или длина окружности – с ее радиусом в том смысле, что нет единицы длины, содержащейся без остатка целое число раз в каждом члене пары. Таким образом, здесь не существует общего измерения. Но отсутствие общего измерения оставляет возможность сравнения. Напротив, несоизмеримые величины можно сравнивать с любой необходимой степенью приближения. Доказательство того, что это возможно и как это возможно, было одним из блестящих достижений греческой математики. Но это достижение стало возможным только потому прежде всего, что большая часть геометрических процедур без изменений применялась к обоим сравниваемым объектам.
В применении к понятийному словарю, используемому в научной теории, термин «несоизмеримость» функционирует метафорически. Фраза «отсутствие общей меры» превращается в «отсутствие общего языка». Утверждение, что две теории несоизмеримы, означает тогда, что нет языка, нейтрального или иного, на который обе теории, понимаемые как набор предложений, могут быть переведены без остатка и потерь. Как в метафорическом, так и в буквальном смысле несоизмеримость не влечет несравнимости. Большая часть общих для двух теорий терминов функционирует в обеих одинаково. Их значение, каким бы оно ни было, сохраняется; их перевод является простой заменой одних слов другими. Только для небольшой группы (как правило, взаимоопределяемых) терминов и для предложений, их содержащих, возникает проблема перевода. Утверждение, что две теории несоизмеримы, гораздо скромнее, чем предполагали многие его критики.
Я буду называть этот умеренный вариант несоизмеримости «частичной несоизмеримостью». В той мере, в какой несоизмеримость утверждалась относительно языка и относительно изменения значения, ее частичная форма была моей исходной точкой зрения. Если последовательно придерживаться этого, первое направление критики проваливается. Термины, сохраняющие свое значение при переходе от одной теории к другой, создают основание, достаточное для обсуждения различий и сравнений, связанных с выбором теории. Они создают даже основание для анализа значений несоизмеримых терминов.
Однако не очень ясно, каким образом несоизмеримость можно ограничить отдельной областью. При современном состоянии теории значения различие между терминами, которые изменяют значение, и теми, которые его сохраняют, в лучшем случае сложно объяснить или применить. Значение – это продукт истории, и со временем оно неизбежно меняется вместе с требованиями к терминам, которые им обладают. Просто невероятно, что некоторые термины должны изменить свое значение при переходе к новой теории, не затрагивая другие термины, участвующие в переходе. Не давая никакого решения, фраза «инвариантность значения» может дать только новое пристанище проблемам, встающим в связи с понятием несоизмеримости. Это затруднение не продукт неправильного понимания, оно вполне реально. Я вернусь к нему в конце статьи, когда станет ясно, что «значение» – не самая лучшая рубрика для обсуждения несоизмеримости. Но более подходящей альтернативы под рукой пока нет. В ее поисках я сейчас обращаюсь ко второму главному направлению критики, постоянно направляемой на несоизмеримость.
Если бы какой-либо термин старой теории не поддавался переводу на язык ее преемницы, как могли бы историки и другие аналитики достигнуть успеха в реконструкции или интерпретации этой старой теории, включая употребление и функцию этих самых терминов? Историки заявляют о своей способности давать успешные интерпретации. Точно так же считают занимающиеся очень близкими исследованиями антропологи. Здесь я просто приму допущение, что их утверждения оправданны. Во всяком случае, верны они или нет, а я полагаю, что верны, эти допущения являются фундаментальными для аргументов, выдвинутых против несоизмеримости такими критиками, как Дэвидсон, Китчер и Патнэм. Все трое пытаются обрисовать техники интерпретации, все считают их результатом перевод или схему перевода, и все приходят к выводу, что их успешность несовместима даже с частичной несоизмеримостью. Сейчас я покажу, в чем суть данного аргумента, и выскажусь по центральному вопросу этой главы.
Аргумент или краткий набросок аргумента, который я только что представил, в значительной степени определяется отождествлением интерпретации с переводом. Это отождествление можно проследить по крайней мере до работы Куайна «Слово и объект». Я убежден, что такое отождествление неверно и что эта ошибка серьезна. Мое утверждение состоит в том, что интерпретация, о которой я еще буду говорить, и перевод – не одно и то же, по крайней мере если принять понимание перевода представителями значительной части современной философии.
Запутаться здесь очень легко, так как реальный перевод часто, а возможно, и всегда предполагает интерпретационную составляющую. Но в этом случае реальный перевод должен рассматриваться как процесс, включающий в себя два отдельных процесса. Современная аналитическая философия сконцентрировалась только на одном из них и объединила его со вторым. Чтобы избежать путаницы, я буду придерживаться современного употребления и применять понятие «перевод» только к первому из этих процессов, а понятие «интерпретация» ко второму. Но поскольку мы признали существование двух процессов, в моих аргументах ничего не будет зависеть от того, что термин «перевод» остается за первым.
Итак, для настоящих целей, перевод – нечто, что осуществляется человеком, знающим два языка. Столкнувшись с текстом, письменным или устным, на одном из этих языков, переводчик систематически заменяет слова или группы слов текста на одном языке на слова или группы слов на другом таким образом, чтобы получить эквивалентный текст на другом языке. Что означает для текста быть «эквивалентным» может на некоторое время остаться неопределенным. Как сходство значений, так и сходство референции, очевидно, желательны, но пока я не буду этого требовать. Давайте просто будем считать, что перевод сообщает более или менее одинаковую информацию, передает более или менее одинаковые идеи или описывает более или менее одинаковые ситуации, что и текст, переводом которого он является.
Две особенности таким образом понимаемого перевода требуют особого внимания. Во-первых, язык, на который выполняется перевод, существовал до того, как начался перевод. Факт перевода, таким образом, не изменил значение слов и фраз. Он мог, конечно, умножить число известных референтов данного термина, но это не изменило того, как эти референты, как старые, так и новые, определяются. Вторая особенность тесно связана с первой. Перевод состоит исключительно из слов и фраз, которые замещают (не обязательно взаимно однозначно) оригинальные слова и фразы. Толкования и предисловие переводчика не являются частью перевода; совершенный перевод не должен в них нуждаться. Если, несмотря на это, они потребовались, мы должны спросить: почему? Несомненно, эти особенности перевода кажутся идеализацией. Они действительно таковы. Но эта идеализация принадлежит не мне. Помимо других источников, обе они непосредственно вытекают из природы и функции руководства по переводу Куайна.
Вернемся теперь к интерпретации. Это предприятие, в числе прочих, практикуется историками и антропологами. В отличие от переводчика интерпретатор исходно может распоряжаться только одним языком. Вначале текст, над которым он или она работает, состоит целиком или частично из непонятных шумов или надписей. «Радикальный переводчик» Куайна на самом деле интерпретатор, а «гавагай» представляет собой непонятный материал, с которого он начинает. Наблюдая за поведением и средой, окружающей создание текста, и предполагая в течение всего времени, что во внешних проявлениях языкового поведения есть здравый смысл, исследователь ищет этот смысл, пытается выдвигать гипотезы вроде «гавагай» означает «вот кролик», что делает произнесение или надпись понятной. Если интерпретатор достигает успеха, в первую очередь он выучивает новый язык, где «гавагай» является термином, или более ранний вариант языка самого интепретатора, в котором все еще находящиеся в употреблении термины, например, «сила» и «масса» или «элемент» и «соединение», функционировали по-другому. Можно ли перевести этот язык на тот, с которого начинал интерпретатор, остается открытым вопросом. Овладение новым языком и перевод с него на какой-либо иной язык – не одно и то же. Успех в первом не влечет за собой успех во втором.
Это говорит о систематической путанице в примерах Куайна, ввиду того что он объединяет интерпретацию и перевод. Чтобы интерпретировать произнесение слова «гавагай», воображаемый антрополог Куайна не обязан принадлежать к речевому сообществу, знакомому с кроликами и имеющему слово, которое указывает на них. Вместо того чтобы находить соответствующий «гавагаю» термин, интерпретатор/антрополог может овладеть местным термином примерно так, как на более раннем этапе овладел терминами своего собственного языка. Это означает, что антрополог или интерпретатор может и часто учится узнавать объекты. Вещи, события произносятся как «гавагай» у аборигенов. Вместо того чтобы заниматься переводом, интерпретатор может просто запомнить животное и использовать для его обозначения термин аборигенов.
Существование этой альтернативы, разумеется, не препятствует переводу. Интерпретатор, по вышеупомянутым причинам, не может просто ввести термин «гавагай» в свой собственный язык, скажем, английский. Это изменило бы английский язык, и то, что мы получили бы в итоге, не было бы переводом. Интерпретатор вместо этого может попытаться описать на английском референты термина «гавагай» – они покрыты мехом, длинноухи, имеют пушистый хвост и тому подобное. Если описание успешно, если оно применимо ко всем и только этим животным, которые вызывают высказывания, содержащие «гавагай», то выражение «покрытое мехом, длинноухое, имеющее пушистый хвост… создание» – это уникальный перевод, после этого «гавагай» может быть введен в английский язык как его сокращение.
В этих обстоятельствах не встает никакого вопроса о несоизмеримости.
Однако подобные обстоятельства есть далеко не всегда. Не обязательно должно существовать описание на английском языке, имеющее один и тот же референт с туземным термином «гавагай». Приобретая умение узнавать гавагаев, интерпретатор может научиться опознавать отличительные особенности, не известные англоговорящим, для которых в английском языке отсутствует описательная терминология. Возможно, аборигены по-другому структурируют животный мир, чем люди, говорящие на английском языке, используя при этом другие разграничения. При таких обстоятельствах «гавагай» остается нередуцируемым термином аборигенов, непереводимым на английский язык. Хотя говорящие на английском могут научиться использовать этот термин, например, при разговоре на языке аборигенов. Вот для таких обстоятельств я приберег понятие «несоизмеримость».
Я утверждаю, таким образом, что с обстоятельствами такого рода часто сталкиваются, хотя и не всегда это признают, историки науки, пытаясь понять устаревшие научные тексты. Теория флогистона является одним из моих классических примеров, и Филип Китчер использовал его как основание для острой критики понятия несоизмеримости в целом. В чем здесь проблема, прояснится, если я вначале представлю суть этой критики, а затем укажу пункт, в котором, как мне кажется, она сбивается с пути.
Китчер утверждает, и, по-моему, справедливо, что язык химии XX века может использоваться для задания референтов терминов и выражений химии XVIII века, по крайней мере в области, к которой действительно относятся эти термины и выражения. Читая текст, скажем, Пристли и обдумывая в современных терминах описываемые им эксперименты, можно заметить, что «дефлогистированный воздух» иногда относится к самому кислороду, а иногда – к обогащенной кислородом атмосфере. «Флогистированный воздух» – разреженный воздух, в котором отсутствует кислород. Выражение «а богаче флогистоном, чем Р» имеет один и тот же референт, что и выражение «а более близок к кислороду, чем Р». В некоторых контекстах – к примеру, в выражении «при горении выделился флогистон» – термин «флогистон» вообще не имеет референта, но в других контекстах он относится к водороду.
Вне сомнения, историки, занимающиеся старыми научными текстами, могут и должны использовать современный язык для задания референтов устаревших терминов. Как указание аборигенов на гавагая, такие задания референции часто дают конкретные примеры, при помощи которых историки могут узнать, что означают проблематичные выражения в этих текстах. К тому же введение новой терминологии позволяет объяснить, почему и в каких областях были успешны старые теории. Однако Китчер описывает процесс задания референции как перевод, и он предполагает, что его возможность делает вопрос о несоизмеримости закрытым. Похоже, здесь он ошибается в обоих случаях.
Представим на мгновение, как будет выглядеть текст, переведенный при помощи техники Китчера. Как, например, можно перевести нереференциальные вхождения термина «флогистон»? Одна возможность (вытекающая из молчания Китчера о предмете разговора и его желания сохранить истинностные значения, что в этих случаях проблематично) – оставить соответствующие места пустыми. Однако пустые места означали бы неудачу переводчика. Если референциальные выражения имеют перевод, то никакой продукт вымысла не может быть переведен в принципе, и для настоящих целей к старым научным текстам стоит относиться по крайней мере с уважением, обычно оказываемым творениям вымысла. Они рассказывают о том, во что верили ученые прошлого, безотносительно к их истинностным значениям, и это то, что должен сообщить перевод.
Альтернативно Китчер мог бы использовать ту же самую контекстуально-зависимую стратегию, которую он разработал для таких референциальных терминов, как «дефлогистированный воздух». «Флогистон» в таком случае иногда переводился бы как «субстанция, испускаемая горящими телами», иногда как «принцип металлизации», иногда другими выражениями. Как бы то ни было, эта стратегия тоже ведет к неудачам не только с такими терминами, как «флогистон», но в том числе и с референциальными выражениями. Употребление отдельного термина «флогистон» вместе с такими образованиями, как «флогистированный воздух», получаемыми из него, является одним из способов выражения идей автора посредством оригинального текста. Замена этих взаимосвязанных выражений на несвязанные или связанные по-другому термины должна по меньшей мере скрывать эти идеи, делая полученный текст непоследовательным. Проверяя перевод Китчера, часто не удается понять, как эти предложения можно поместить рядом в одном тексте.
Чтобы четче уяснить, что подразумевает работа с устаревшими текстами, стоит ознакомиться с последующим изложением ключевых аспектов теории флогистона. Для краткости и ясности я сам написал это изложение, но оно могло быть, за исключением стиля, скопированным из руководства по химии XVIII века.
Все физические тела состоят из химических элементов и начал, последние наделяют первых особыми свойствами. В числе элементов – элементы земли и элементы воздуха, в числе начал – флогистон. Один набор элементов земли, к примеру углерод и сера, в нормальном состоянии богаты флогистоном и оставляют кислотный остаток, когда его лишаются. Другой набор, известей или руд, обычно не богат флогистоном, и эти элементы становятся блестящими, эластичными, хорошо проводящими тепло – металлическими, когда им обогащаются. Превращение флогистона в воздух происходит во время горения и такими связанными с ним процессами, как обжиг и дыхание. Воздух, в котором повысилось содержание флогистона (флогистированный воздух), теряет эластичность и способность поддержания жизни. Воздух, у которого отсутствует часть стандартного компонента флогистона (дефлогистированный воздух), поддерживает жизнь особенно хорошо.
Руководство продолжается и далее, но этого отрывка будет достаточно.
Написанное мной краткое изложение состоит из предложений химии флогистона. Большая часть слов в этих предложениях встречается как в химических текстах XVIII, так и текстах XX века, и они одинаково функционируют в обоих. Некоторые же термины в таких текстах, особенно «флогистирование», «дефлогистирование» и связанные с ними, могут быть заменены фразами, в которых только термин «флогистон» окажется незнакомым современной химии. Но после того как замена завершится, останется небольшая группа терминов, для которых нет эквивалентов в современном химическом словаре.
Некоторые из них полностью исчезли из языка химии: «флогистон» сегодня тому самый очевидный пример. Другие, как термин «начала», утратили чисто химическое значение. (Требование «очистите свои реагенты» – химический принцип со смыслом, существенно отличающимся оттого, в котором им был флогистон.) Термины наподобие «элемент» остаются ключевыми для химического словаря, и они наследуют функции от своих более ранних омонимов. Но такие термины, как «принцип», которые ранее узнавались вместе с ними, исчезли из современных текстов, и с ними исчезло важное для того времени обобщение, что качества типа цвета и эластичности дают непосредственную информацию о химическом соединении. В результате референты этих сохранившихся терминов, как и критерии для их установления, сейчас кардинально и систематически изменены.
В обоих отношениях термин «элемент» в химии XVIII века функционировал в значительной мере и как современное выражение «агрегатное состояние», и как современный термин «элемент».
Имеют ли термины химии XVIII века (такие как «флогистон», «начало» и «элемент») референты или нет, они не-элиминируемы из текстов, которые могут считаться переводом флогистонного оригинала. По меньшей мере они должны служить символами-заполнителями для взаимосвязанных наборов свойств, которые делают возможным установление предполагаемых референтов этих взаимосвязанных терминов. Осмысленный текст, повествующий о теории флогистона, должен описывать вещество, испускаемое при горении, как химическое начало. То же самое начало, которое порождает воздух, непригодный для дыхания и, кроме того, при извлечении из соответствующего материала, выделяет кислотный осадок. Но если эти термины неэлиминируемы, кажется, их нельзя и по отдельности заменить на набор современных слов и фраз. Если так, тогда придуманный мной эпизод, где эти термины появлялись ранее, не может быть переводом, по крайней мере в стандартном для современной философии смысле этого слова.
Правильно ли предположить, что такие химические термины XVIII века, как «флогистон», непереводимы? На современном языке я уже описал несколько случаев, когда старый термин «флогистон» имеет референт. К примеру, флогистоном будет то, что выделяется при горении; оно понижает эластичность и поддерживающие жизнь функции воздуха и т. д. Создается впечатление, что можно соединить выражения современного языка вроде этих для получения перевода термина «флогистон» на современный язык. Но это не так. Среди фраз, описывающих установление референта термина «флогистон», встречается целый ряд других непереводимых терминов, как «начало» и «элемент». Вместе с «флогистоном» они составляют взаимосвязанный набор, который должен быть усвоен сразу как целое, прежде чем можно будет употреблять какой-либо из терминов этого набора по отношению к явлениям природы. Таким образом, только после овладения им можно понять, какова была химия XVIII века, дисциплина, отличающаяся от ее преемницы XX столетия не просто в том, что она говорила об отдельных субстанциях и процессах, но и в способе систематизации и подразделения значительной части химического мира.
Вот пример, проясняющий мое утверждение. При изучении механики Ньютона термины «масса» и «сила» должны усваиваться вместе, и второй закон Ньютона может способствовать этому. Это означает, что нельзя понять термины «масса» и «сила» независимо друг от друга, а впоследствии опытным путем обнаружить, что сила равна массе, умноженной на ускорение. Точно так же нельзя усвоить сначала термин «масса» (или «сила»), а затем использовать его для определения «силы» (или «массы») при помощи второго закона. Напротив, все три могут быть усвоены только вместе, как части единого нового (но не полностью нового) способа построения механики.
Этот момент, к сожалению, затемнялся в стандартной формализации. Формализуя механику, можно взять в качестве исходного термина как «массу», так и «силу», а затем ввести другой термин в качестве определяемого. Но такая формализация не дает информации о том, как исходные и определяемые термины относятся к природе, как силы и массы различаются в реальных физических ситуациях.
Хотя «сила» может быть исходным термином при определенных формализациях механики, нельзя научиться узнавать силы без того, чтобы одновременно не научиться распознавать массы и без обращения ко второму закону Вот почему ньютоновские «сила» и «масса» непереводимы на языки тех физических теорий (к примеру, Аристотеля или Эйнштейна), в которых не применяется второй закон. Чтобы научиться одному из этих способов построения механики, нужно выучить взаимосвязанные термины в определенной области языковой системы или выучить заново все вместе, а затем наложить их на природу в целом. Они не могут быть просто заменены по отдельности при переводе.
Как же тогда может историк, пишущий о теории флогистона, донести до читателя свои результаты? Что происходит, когда историк представляет читателю ряд предложений, вроде тех, что приведены выше?
Ответ на этот вопрос зависит от аудитории, к которой он обращается. Она обычно состоит из людей, не имеющих абсолютно никакого предварительного соприкосновения с теорией флогистона. Для них историк описывает мир, в который верил химик XVIII века. Одновременно он обучает языку, который химик XVIII века использовал для описания, объяснения и исследования этого мира. Большая часть в этом старом языке тождественна по форме и функциям со словами языка историка и его читателей. Но другие слова неизвестны, их нужно запомнить или выучить заново. Это непереводимые слова, для которых историк должен открыть или ввести значения, чтобы дать разумный перевод тексту, над которым он работает. Интерпретация представляет собой процесс, посредством которого открывают использование этих терминов, о чем много говорили в последнее время герменевтики. Когда она завершена и слова усвоены, историк использует их в своей деятельности и обучает им других. Вопроса о переводе просто не возникает.
Все это работает, я полагаю, когда отрывки, подобные приведенному выше, преподносятся аудитории, которая ничего не знает о теории флогистона. Для такой аудитории эти отрывки являются толкованием флогистонных текстов, предназначенные для обучения языку, на котором написаны эти тексты, и способу их прочтения. Но с такими текстами сталкиваются люди, которые уже научились их читать, люди, для которых они оказываются всего лишь примером уже хорошо знакомого рода. Это люди, которым такие тексты покажутся всего лишь переводом или обычными текстами вследствие того, что они забыли, что им пришлось выучить особый язык, прежде чем они смогли прочитать их. Ошибка проста. Язык, который они выучили, в значительной мере смешался с родным языком, который они знали до этого. Но он отличается от их родного языка отчасти его обогащением (т. е. введением терминов, подобных «флогистону»), а отчасти введением систематически видоизмененного использования таких терминов, как «начало» и «элемент». В их неизмененном исходном языке эти тексты не могут быть представлены.
Хотя вопрос требует более основательного обсуждения, нежели то, которое можно представить здесь, многое из сказанного мною точно передано формой предложений Рамсея. Экзистенциально квантифицированные переменные, с которых начинаются такие предложения, могут рассматриваться как то, что я ранее называл «символом-заполнителем» для терминов, нуждающихся в интерпретации, то есть «флогистон», «начало» и «элемент». Вместе со своими логическими следствиями предложение Рамсея тогда представляет собой набор ключей, доступных интерпретатору, ключей, которые он должен найти посредством продолжительного исследования текстов. Это, мне кажется, правильный способ понимания техники, предложенной Дэвидом Льюисом для определения теоретических терминов посредством предложений Рамсея. Как контекстуальные определения, к которым они близки, и как остенсивные определения, определения Рамсея у Льюиса схематизируют важную (возможно, сущностную) форму изучения языка. Однако смысл слова «определение» во всех этих случаях является метафорическим или по крайней мере очень широким. Ни один из этих трех видов определения не позволяет осуществлять замены: предложения Рамсея нельзя использовать для перевода.
С этим последним утверждением Льюис, конечно же, не согласен. Здесь не место вдаваться в детали, многие из которых имеют технический характер, но можно указать на два направления критики. Определения Рамсея у Льюиса задают референцию только в том случае, когда соответствующее предложение Рамсея реализуемо единственным образом. Выполняется ли когда-нибудь это условие, остается под вопросом, и маловероятно, что оно выполняется постоянно. Кроме того, даже если оно выполняется, возможные определения, которые оно предлагает, оказываются неинформативными. Если существует одна, и только одна, референциальная реализация данного предложения Рамсея, можно, конечно же, надеяться натолкнуться на него посредством проб или ошибок. Но то, что вы угадали референт термина, заданного Рамсей-предложением, в одном случае, никак не поможет в установлении референта этого термина при его следующем вхождении. Сила аргумента Льюиса, таким образом, зависит от дальнейшего предположения о том, что определения Рамсея задают не только референцию, но и смысл, а такое предположение встречается с трудностями более серьезными, нежели те, о которых только что было сказано.
Даже если бы определениям Рамсея удалось избежать этих трудностей, остался бы набор не менее важных. Ранее я указывал, что законы научной теории, в отличие от аксиом математической системы, являются всего лишь набросками законов, где их символьные формализации зависят от проблем, к которым ими применяются. Это положение получило дальнейшее развитие у Джозефа Снида и Вольфганга Штегмюллера, которые рассмотрели предложения Рамсея и показали, что их стандартная пропозициональная формулировка изменяется при переходе от одного набора употреблений к другому. Большая часть вхождений новых или проблематичных терминов в научном тексте встречается в рамках их применения, и соответствующие Рамсей-предложения просто-напросто не обладают достаточным арсеналом способов для предотвращения множества тривиальных интерпретаций. Для достижения разумной интерпретации текста, содержащего Рамсей-определения, читатель должен сначала учесть все многообразие различных применений. И даже после этого ему придется делать то, что историк/интерпретатор пытается делать в подобных ситуациях. А именно: создавать и проверять гипотезы относительно смысла терминов, вводимых определениями Рамсея.
Большая часть затруднений, обсуждаемых мною, в той или иной мере обусловлена традицией, утверждающей, что перевод может быть построен в чисто референциальных терминах. Я продолжаю настаивать: это невозможно. Аргументирую: здесь нельзя обойтись без чего-то такого, что относится к области значений, интенсионалов, понятий. Я рассмотрел пример из истории науки – пример, который привлек мое внимание к проблеме несоизмеримости и в первую очередь к проблеме перевода. Однако то же самое можно сказать, исходя из недавних дискуссий по референциальной семантике и связанных с ними дискуссий по проблеме перевода.
Здесь я приведу пример, о котором упоминал вначале, – о концепции справочника для перевода Куайна. Такой справочник – конечный продукт усилий радикального переводчика – состоит из соответствующих листов, один из которых содержит слова и фразы на языке переводчика, а другой – на языке изучаемого им племени. Каждая единица одного листа соотносится с одной или несколькими единицами другого, каждое такое соотнесение указывает на слово или фразу в одном языке, которое может, как полагает переводчик, быть заменено в подходящих контекстах на соответствующие ему слово или фразу другого языка. Для случаев, когда одному слову соответствует несколько вариантов, в руководстве предусмотрена характеристика контекстов, для которых следует выбирать один из возможных вариантов.
Система затруднений, которую я хочу выделить, имеет отношение к последнему из этих компонентов руководства – характеристике контекстов. Рассмотрим французское слово pompe. В некоторых контекстах (обычно в тех, которые касаются церемоний) его английским эквивалентом является pomp (помпа, великолепие); в других контекстах (обычно гидравлических) его эквивалентом будет слово pump (насос). Оба эквивалента точны. Слово pompe, таким образом, служит типичным примером двусмысленности, как и стандартный английский пример bank: иногда берег реки, а иногда финансовая организация.
Теперь противопоставьте ситуацию со словом pompe таким французским словам, как esprit или «doux/douce». Esprit в зависимости от контекста можно заменить на такие английские термины, как «spirit», «aptitude», «mind», «intelligence», «judgment», «wit» или «attitude». Последнее слово, прилагательное, может относиться inter alia к меду («sweet»), к шерсти («soft»), к пресному супу («bland»), к памяти («tender») или к силе ветра («gentle»).
Это не случаи двусмысленности, это факт концептуального несоответствия между французским и английским языками. «Esprit» и «doux/douce» – единые понятия для говорящих на французском, но в английском нет эквивалентов им как единым понятиям. В результате, хотя многие варианты перевода, предложенные выше, сохраняют истинностное значение в соответствующих контекстах, ни один из них не является интенсионально точным ни в одном контексте. «Esprit» и «doux/douce», таким образом, служат примером терминов, которые могут быть переведены лишь частично и посредством соглашения. Выбор переводчиком отдельной английской фразы или слова для таких терминов оказывается ipso facto выделением определенных аспектов интенсионала французского термина при потере других. Одновременно это вводит интенсионально ассоциативные характеристики английского слова, не относящиеся к переводимому французскому слову. Мне кажется, куайновский анализ перевода сильно страдает от неспособности отличить случаи такого рода от непосредственной двусмысленности, от случаев с терминами вроде pompe.
Это точно такая же трудность, как и та, с которой столкнулся Китчер при переводе понятия «флогистон». Теперь ее происхождение очевидно – это теория перевода, основанная на экстенсиональной семантике и потому сведенная к сохранению истинностного значения или какого-то его эквивалента в качестве критерия адекватности. Как и «флогистон», «элемент» и т. д., как «doux»/«douce», так и «esprit» принадлежат к совокупностям взаимосвязанных терминов, которые нужно осваивать совместно (будучи усвоенными, они структурируют некоторую часть опытного мира способом, отличным от знакомого говорящим на английском языке). Такие слова иллюстрируют несоизмеримость естественных языков. В случае с «doux»/«douce» совокупность включает в себя, к примеру, «mou»/«molle», слово, более близкое к английскому soft, но которое так же применимо к теплой влажной погоде. Совокупность, включающая «esprit», подразумевает «disposition». Последнее пересекается с «esprit» в области отношений и способностей, но также применимо к состоянию здоровья или расположению слов внутри фразы. Совершенный перевод сохранил бы эти интенсионалы, вот почему не может быть совершенных переводов. Но приближение к недостижимому идеалу остается условием современных переводов, и если бы это условие приняли во внимание, аргументы о неопределенности перевода потребовали бы формы, существенно отличающейся от той, которую они сейчас имеют.
При рассмотрении взаимосвязей один – множество Куайн в своем руководстве по переводу как случаев двусмысленности отбрасывает интенсиональные ограничения адекватного перевода. Одновременно упускает путь к пониманию, каким образом осуществляется референция слов и фраз в других языках. Хотя взаимосвязи один – множество иногда возникают из-за двусмысленности, гораздо чаще они делают очевидным, какие объекты и ситуации одинаковы, а какие отличны для говорящих на разных языках. Они показывают, каким образом другой язык упорядочивает мир.
Их функция очень близка к функции многократных наблюдений при изучении первого языка. Как ребенку для усвоения слова «собака» нужно показать множество собак и, возможно, кошек, так и говорящий по-английски человек, осваивающий слово «doux»/«douce», должен наблюдать его во многих контекстах и сделать себе примечание относительно контекстов, в которых вместо него употребляется французское «mou»/«molle».
Таковы некоторые методы, посредством которых изучаются способы соотнесения слов и фраз с природой – сначала слов собственного языка индивида, а затем, возможно, других, укорененных в иных языках. Махнув на них рукой, Куайн устраняет саму возможность интерпретации, а интерпретация – это то, что должен сделать его радикальный переводчик, прежде чем может начаться перевод. Стоит ли удивляться тому, что Куайн сталкивается с непредвиденными трудностями, связанными с «переводом»?
Наконец я обращаюсь к проблеме, которая неявно присутствовала в тексте с самого начала данной главы: что должен сохранять перевод? Не только референцию, так как сохраняющие референцию переводы могут быть непоследовательными, непригодными для понимания вследствие того, что использованные в них термины употребляются в их обычном смысле. Описание данной трудности подсказывает очевидное решение: переводы должны сохранять не только референцию, но также смысл или интенсионал. К этой позиции под названием «Инвариантность значения» я пришел в прошлом и ее я faille de mieux отстаивал во введении к данной статье. Она ни в коем случае не ложная, но в то же время и не вполне верна, что обусловлено двойственностью самого понятия значения.
Эту двойственность можно будет рассмотреть в другом контексте. Здесь я обойду ее и не буду говорить о значении самом по себе. Вместо этого я в самом общем виде рассмотрю вопрос о том, каким образом члены лингвистического сообщества выделяют референты используемых ими терминов.
Давайте проведем мысленный эксперимент (некоторые из вас знакомы с ним как с шуткой). Сначала мать рассказывает дочери историю об Адаме и Еве, затем показывает ребенку изображение пары в райском саду. Дочь смотрит, хмурится и в недоумении говорит: «Мама, скажи мне, кто есть кто. Я бы поняла, если бы на них была одежда».
Даже в такой сжатой форме история подчеркивает две очевидные характеристики языка. При соотнесении терминов с их референтами индивид может опираться на все, что знает или в чем убежден относительно этих референтов. Более того, два человека могут разговаривать на одном языке и в то же время использовать различные критерии при установлении референтов его терминов. Наблюдатель, осведомленный об этих различиях, просто-напросто решил бы, что у этих людей разные знания о рассматриваемых объектах.
Утверждение, что люди опираются на разные критерии при определении референтов используемых ими терминов, можно принимать как вполне обоснованное. В дополнение к этому я буду отстаивать широко распространенный ныне тезис, что ни один из критериев, используемых в установлении референции, не является только лишь конвенциональным, связанным с терминами лишь посредством дефиниции.
Как же тогда возможно, что люди, критерии которых различны, регулярно выбирают одни и те же референты для своих терминов? Первый ответ предельно прост. Их язык приспособлен к социальному и природному миру, в котором они живут, и в этом мире мы не встречаем объектов или ситуаций, которые, вследствие различия в критериях, привели бы к установлению различных референтов. Этот ответ порождает следующий, более трудный вопрос: чем определяется адекватность набора критериев, используемых говорящим при соотнесении языка с миром? Что должно объединять людей с разными критериями определения референции, чтобы они говорили на одном языке и были членами одного языкового сообщества?
Члены одного лингвистического сообщества обладают также и общей культурой, и каждый из них, таким образом, может ожидать столкновения с одним и тем же набором объектов и ситуаций. Если они совпадают, то каждый человек должен соотносить индивидуальные термины с набором критериев, достаточным для того, чтобы отличить их референты от объектов или ситуаций иного рода, существующих в мире сообщества.
Чтобы верно опознавать элементы одного множества, часто необходимо знание и других множеств. Несколько лет назад я пришел к мысли, что умение опознавать гусей предполагает также знакомство с такими созданиями, как утки и лебеди. Совокупность критериев, адекватных для идентификации гусей, зависит, как я показал, не только от характеристик, которыми обладают реальные гуси, но и от характеристик других созданий в мире, где обитают гуси и те, кто о них говорит. Немного референциальных терминов и выражений усваивается в изоляции как от мира, так и друг от друга.
Эта крайне фрагментарная модель того, каким образом говорящие соотносят язык с миром, должна вновь напомнить о двух тесно связанных между собой темах, которые неоднократно затрагивались в этой главе. Первая, конечно же, это фундаментальная роль наборов терминов, усвоение которых возможно лишь одновременно с другими, порожденными культурой, наукой или другими сферами, и которые иностранцы, сталкиваясь с этой культурой, должны рассматривать вместе при интерпретации.
Это тот холистический элемент, который вошел в главу в самом начале вместе с частичной несоизмеримостью и основание которого теперь должно быть ясным. Если несколько говорящих, использующих различные наборы критериев, успешно устанавливают одну и ту же референцию для одинаковых терминов, то иные наборы должны участвовать в определении критериев, который каждый из них соотносит с индивидуальными терминами. Во всяком случае, они должны учитываться в тех случаях, когда эти критерии не являются необходимыми и достаточными условиями референции. Таким образом, определенный род локального холизма должен быть сущностной характеристикой языка.
Эти замечания могут послужить основанием для второй актуальной для меня темы: для утверждения, что различные языки формируют различные структуры мира. Представьте, что для каждого индивида референциальный термин является своеобразным узлом в лексической сети, из которого исходят обозначения критериев, используемых при установлении референтов узлового термина. Эти критерии свяжут некоторые термины друг с другом и изолируют от остальных, осуществляя, благодаря этому, построение многомерной структуры внутри данного словаря. Эта структура отражает те аспекты структуры мира, которые могут быть описаны при помощи словаря, и она одновременно ограничивает феномены, которые могут быть описаны этим словарем. Если аномальные феномены все же возникают, их описание (возможно, даже их опознание) потребует изменения некоторой части языка и затронет фундаментальные взаимосвязи между терминами.
Заметьте: гомологические структуры, структуры, отражающие один и тот же мир, могут быть сформированы при использовании различных наборов критериев. Что сохраняют эти освобожденные от критериев гомологические структуры, так это таксономические категории мира и отношения сходства/различия между ними. Хотя я здесь перехожу к метафоре, направление моей мысли должно быть ясным. Общим для членов языкового сообщества является гомологичность языковой структуры. Их критерии не обязательно должны быть одинаковыми, потому что они могут перенять их друг у друга, если потребуется. Но их таксономические структуры должны совпадать, так как там, где отличается структура, отличается и мир, язык становится индивидуальным, и коммуникация исчезает, пока одна группа не овладеет языком другой.
Теперь должно быть ясно, где, с моей точки зрения, нужно искать инварианты перевода. В отличие от членов сообщества одного языка люди, говорящие на взаимно переводимых языках, не обязаны иметь общих терминов: «Rad» это не «wheel». Но референциальные выражения одного языка должны соответствовать нереферентным выражениям другого, и лексические структуры, употребляемые говорящими, должны быть одинаковыми не только внутри отдельного языка, но и при переходе с одного языка на другой. Короче говоря, таксономия должна сохраняться для того, чтобы гарантировать как общие категории, так и одинаковые отношения между ними. Где этого нет – перевод невозможен. Результат ясно иллюстрируется героической попыткой Китчера вписать теорию флогистона в таксономию современной химии.
Перевод – это только первый ресурс тех, кто стремится к пониманию. Коммуникация может быть установлена и без него. Но там, где перевод невозможен, необходимы в корне отличные процессы интерпретации и овладения языком. Эти процессы не являются тайной за семью печатями. Историки, антропологи и, возможно, маленькие дети участвуют в этих процессах изо дня в день. Но их ясного понимания не существует, и, похоже, оно потребует вписывания в более широкую философскую область, чем та, где они пребывают сейчас.
От подобного расширения сферы внимания зависит понимание не только перевода и его ограничений, но и концептуальных изменений. Синхронный анализ, предпринятый Куайном в работе «Слово и объект», не случайно предваряется диахронным эпиграфом лодки Нейрата.
Я благодарен своим комментаторам за терпимость к моему промедлению, за глубину их критики и за предложение предоставить письменный ответ. С большинством их мнений я согласен, но не со всеми. Часть наших остаточных расхождений основывается на непонимании, и именно с этого я и начну.
Китчер полагает, что его «процедура интерпретации», его «интерпретационная стратегия» терпит крах при столкновении с несоизмеримыми частями старого научного словаря. Я принимаю, что под «интерпретационной стратегией» он понимает свою процедуру задания в современном языке референтов старых терминов. Но я не подразумевал, что эта стратегия должна терпеть крах когда-либо. Напротив, я отметил, что это важнейший инструмент историка/интерпретатора. Если «интерпретационная стратегия» и должна терпеть крах, в чем я сомневаюсь, так это в тех областях, где невозможна интерпретация.
Китчер может счесть предыдущее предложение тавтологией, так как он, видимо, полагает, что его процедура установления референтов и есть интерпретация, а не ее предварительное условие. Мэри Хессе видит, чего недостает, когда мы так говорим об интерпретации: «Мы должны не просто говорить, что флогистон иногда относится к водороду, а иногда к поглощению кислорода, но мы должны отразить всю онтологию флогистона, чтобы понять, почему его считали отдельной природной сущностью. Процессы, о которых она ведет речь, не зависят один от другого, и старая литература по истории науки дает бесчисленное количество примеров того, как просто говорить, не понимая сути дела.
Пока я рассматривал только непонимание. По мере продолжения могут выявляться более существенные расхождения. (В этой области нет четкой границы, отделяющей непонимание от существенного расхождения.) Китчер полагает, что интерпретация делает возможной «полную коммуникацию, преодолевающую революционные разрывы», и что процесс, посредством которого она это делает, «расширяет возможности исходного языка» путем добавления таких терминов, например, как «флогистон» и связанных с ним (с. 691). В отношении второго, я полагаю, Китчер серьезно заблуждается. Хотя язык и можно обогатить, он может быть расширен только в определенном направлении. Например, язык химии XX века был обогащен путем добавления новых элементов, таких, например, как беркелий и нобелий. Но не существует последовательного или интерпретационного пути добавления качественного начала без изменения того, что является элементом, и большого количества объектов кроме этого. Такие изменения не просто обогащают, они скорее изменяют, чем добавляют к тому, что было раньше; и язык, который мы получаем в результате, уже не может непосредственно передавать все законы современной химии. В частности, законы, содержащие термин «элемент», оказываются невыразимыми.
Но возможна ли «полная коммуникация» между химией XVIII и XX веков, как полагает Китчер? Вероятно, да, но только если один выучит язык другого, становясь в этом смысле участником химической деятельности другого. Этот переход можно осуществить, но два человека, которые затем общаются между собой, уже не будут химиками разных столетий. Такая коммуникация делает возможным существенное (хотя и не полное) сравнение эффективности двух способов деятельности, но это всегда было для меня вне сомнения. Проблема не в возможности сравнения, а скорее в формировании мышления при помощи языка, а это уже эпистемологически важный вопрос.
Мое мнение заключалось в том, что ключевые утверждения старой науки, включая те, которые первоначально казались дескриптивными, не могут быть переданы на языке более новой науки и vice versa. Под языком науки я подразумеваю не только части этого языка в реальном употреблении, но и все расширения, которые могут быть включены в его состав без изменения уже существующих компонентов.
Что я имею в виду, можно пояснить, если я дам набросок ответа на призыв Мэри Хессе разработать новую теорию значения. Я разделяю ее убеждение в том, что традиционная теория значения обанкротилась и требует замены, причем не только экстенсионального типа. Подозреваю также, что Хессе и я близки в наших догадках о том, какой должна быть эта замена. Но она расходится со мной и тогда, когда предполагает, что мои краткие замечания о гомологичных таксономиях не имеют в виду теории значения, и когда описывает мое рассмотрение «doux»/«douce» и «esprit» как имеющее отношение только к определенному роду «тропа значения», а не прямо и буквально к значению (с. 709).
Возвращаясь к моей ранней метафоре, единственному, что оказывается здесь приемлемым, позвольте мне считать «doux» узловым элементом в многомерной лингвистической сети, где его положение определяется удаленностью от других таких же элементов, как «той», «sucre» и т. д. Знать, что означает «doux», значит обладать всей сетью сразу с некоторым набором техник, достаточным для того, чтобы соотносить с элементом «doux» те же самые опытные данные, объекты или ситуации, которые ассоциируют с ним другие говорящие по-французски. Пока они связывают правильные референты с правильными элементами, конкретный набор техник не вносит различий, значение «doux» состоит только из его структурных отношений с другими терминами сети.
Поскольку «doux» подразумевается значением этих других терминов, то ни один из них сам по себе не имеет независимо устанавливаемого значения. Некоторые отношения между терминами, конститутивные для значения, например «doux»/»mou», кажутся метафоричными, но они не являются метафорой. Напротив, проблемой является установление буквального значения, без которого не существовало бы ни метафоры, ни других тропов.
Тропы функционируют, предлагая альтернативные лингвистические структуры, конструируемые при помощи тех же самых элементов, и сама их возможность основывается на существовании первичной сети, которой противопоставляется или с которой находится в противоречии предложенная альтернатива. Хотя в науке существуют тропы или нечто, очень на них похожее, они не являются предметом моего обсуждения.
Заметьте, что английский термин «sweet» (сладкий) также является узловым элементом в лингвистической сети, где его положение определяется его связью с такими терминами, как «soft» (приятный) и «sugary» (приторный). Но эти связи отличаются от аналогичных во французском языке, и английские узловые элементы применимы только к некоторым подобным ситуациям и свойствам как наиболее соответствующие элементам сети французского языка.
Отсутствие структурной гомологии – вот что делает эти части французского и английского словарей несоизмеримыми. Любая попытка избавиться от несоизмеримости, скажем, при помощи вставки элемента для «sweet» во французскую сеть, изменила бы уже существующие отношения дистанции и таким образом изменила бы, а не просто расширила ранее существующую структуру. Не уверен, понравятся ли Хессе эти пока еще не разработанные замечания, но они должны обозначить область, на которую направлен мой разговор о таксономии в отношении теории значения.
Наконец о проблеме, поднятой, хотя и по-разному, обоими моими комментаторами. Хессе полагает, будто мое условие, что таксономия должна быть общей, слишком сильное, мол, достаточно «приблизительной общности» или «значительного пересечения» таксономий в «определенных ситуациях, в которых оказываются говорящие на разных языках» (с. 708, курсив оригинала). Китчер считает, что несоизмеримость – слишком общее явление, чтобы быть критерием революционного изменения, и подозревает, что я больше не забочусь о резком разделении нормального и революционного развития в науке (с. 697).
Я вижу обоснованность этих позиций, поскольку мой взгляд на революционные изменения все более смягчается, как и полагает Китчер. Тем не менее, мне кажется, он и Хессе преувеличивают плавность изменений. Позвольте мне наметить контуры позиции, которую я собираюсь отстаивать в дальнейшем.
Понятие научной революции возникло в результате открытия: чтобы понять любую часть науки прошлого, историк сначала должен освоить язык, на котором писала эта прошлая наука. Попытки перевода на более поздний язык неминуемо закончатся провалом, и процесс изучения языка окажется интерпретативным и герменевтическим. Так как успех в интерпретации, как правило, достигается в больших масштабах («попадание в герменевтический круг»), открытие прошлого историком влечет за собой осознание новых паттернов или гештальтов. Отсюда следует, что историк переживает революцию в собственном опыте. Эти тезисы находились в сердцевине моей начальной позиции, и я все еще на них настаиваю.
Вопрос о том, переживают ли революции ученые, двигаясь сквозь время в направлении, противоположном движению историков, остается открытым. Если да, то переключение гештальтов будет у них не столь резким, как у историков, ибо то, что последние переживают как отдельное революционное изменение, обычно включает в себя ряд менее значительных изменений в ходе развития науки. Более того, неясно, должны ли эти небольшие изменения носить революционный характер. Не могут ли всеобщие лингвистические изменения, которые историк переживает как революционные, фактически осуществляться посредством постепенных лингвистических сдвигов?
В принципе это возможно и в некоторых сферах дискурса: к примеру, в политической жизни, и, по всей видимости, так и происходит, но, как мне кажется, не в развивающихся науках. Здесь всеобщие изменения имеют тенденцию происходить вместе и сразу, как и переключения гештальтов, которым я уподоблял революции прежде. Часть свидетельств в пользу данной позиции остается эмпирической: сообщения о «ага»-переживаниях, случаи взаимного непонимания и т. д. Но существует и теоретический аргумент, который может способствовать пониманию затронутой мною проблемы.
Когда члены языкового сообщества принимают набор стандартных примеров (парадигм), полезности таких терминов, как «демократия», «правосудие», «справедливость», не угрожают случаи, в которых члены сообщества расходятся относительно их применимости. Слова такого рода не обязаны функционировать однозначно; размытость на границах допустима, принятие этой размытости делает возможным переход, постепенную деформацию значений совокупности взаимосвязанных терминов во времени.
В науках, с другой стороны, устойчивые разногласия относительно того, является ли субстанция х элементом или соединением, является ли небесное тело у планетой или кометой или частица z протоном или нейтроном, быстро породят сомнение в точности соответствующих терминов. В науках пограничные случаи такого рода являются источниками кризиса, поэтому постепенный сдвиг невозможен. Вместо этого напряжение нарастает до того момента, пока не будет представлена новая точка зрения, включающая новое употребление частей языка. Если бы я сегодня переписывал «Структуру научных революций», я подчеркнул бы изменение языка в большей степени, а разделение нормальное/ революционное развитие – в меньшей. Я рассмотрел бы особые трудности, испытываемые наукой при холистском изменении языка, и попытался бы объяснить эти трудности как обусловленные необходимостью с особой точностью устанавливать в науке референцию ее терминов.