Шрифт
Source Sans Pro
Размер шрифта
18
Цвет фона
Промедление смерти
Почему эту башню называли башней Беньовского, так и осталось загадкой, поскольку, судя по выщербленности белого камня её стен, стояла она здесь ещё в те времена, когда предки известного русского пирата только ещё пришли в степи Паннонии.
Удивительный он был человек, этот граф Мориц-Август: будучи венгром, ввязался в восстание польских конфедератов, был бит, поначалу в бою, а потом кнутом, сослан на Камчатку, где взбунтовал ссыльных, угнал бриг «Пётр и Павел», основал русское поселение на Мадагаскаре и совсем было собрался учредить там коммунизм (промышляя на морских торговых путях), но тут пуля французского морского пехотинца поставила точку в его военно-политической карьере. Скорее всего, мальгаши настолько боготворили сакалава Беньовского, что возведение древней башни приписали именно ему – а кому же ещё?
Нет, много, много раньше была возведена Белая Башня, одна из четырёх сущих в мире. Строили её, не прикладая рук человеческих, да и Мадагаскар не был островом в те недоступные ни памяти, ни воображению годы.
Среди мальчишек-учеников я чувствовал себя Ломоносовым в Греко-латинской академии – и, возможно, за спиной моей так же шептались: «Гляди-ко, кака дубина стоеросовая учиться грамоте собралась!..» И, как Ломоносов, я весь с головой ушёл в занятия, чтобы не слышать этих шепотков.
Всю прежнюю жизнь учение мне давалось легко, а потому учился я скверно, упустив столько возможностей, что и перечислить нельзя. Мне, видевшему себя вторым Стенли или первым Бартоном, не удавалось набросать простейшие кроки, и то же самое было с языками: я мог читать на трёх, но понимали меня только на родном. Привычки к последовательным, обязательным и кропотливым штудиям не было, поэтому в первые месяцы здесь мне приходилось тратить большую часть сил именно на преодоление натуры. Здесь некому было сказать, заступаясь за нерадивого гимназиста: «Господа, но ведь мальчик пишет стихи!..»
Здесь все писали стихи. И одновременно – никто.
Потому что не стихи нас учили писать, а находить в стихотворческом исступлении истинное Слово, запоминать его и никогда не применять.
Каково было мне, синдику Цеха поэтов, осознавать, что моё умение и знание стиха – сродни папуасскому понятию об устройстве аэроплана…
Единственное, что меня примиряло с реальностью, – так это то, что и Ося, и Есенин, и покойный Блок, не говоря уже об Аннушке, чувствовали бы себя здесь столь же неуверенно и неуютно. Аннушке трудностей добавило бы ещё и то, что одевались мы в холстину, спали на циновках и ходили босиком, как абиссинские ашкеры. Но вовсе не от бедности – по уставу.
Никогда я не писал так много и так странно. Что-то выходило, выползало, вытекало из меня, отливаясь в строки. Но что – не знаю, не помню, а восстановить не получается. Помню только, что писать нам дозволялось лишь в огромных чёрных книгах, похожих на амбарные, причём на каждой странице изображены были запирающие знаки. Специальный служитель выдавал нам эти книги и забирал в конце дня.
И всё равно землетрясения на Мадагаскаре случались удивительно часто…
Помню, как в шестнадцатом году в госпитале встретил я родственную бродяжью душу – ротмистра Юру Радишевского. Вот закончим войну, мечтали мы, спасём цивилизацию от тевтона, проедем на белых конях по Берлину, залезем, в посрамление всем, на купол германского Рейхстага, водрузим там российский флаг – а потом, всюду чтимые победители, закатимся как раз сюда, на Мадагаскар, обойдём его весь года за два, станем вождями племён или великими географами…
В тот день я ушёл от всех в горы. Тонкий ручей звенел в зарослях, изредка являя солнцу сверкающую спину. Острые камешки уже не могли повредить моим ступням. Высокие цветущие кусты обрамляли тропу. Две бабочки, огромные и розовые, как ладони воина, покачивались на ветке. Птичий гомон то нарастал, то почему-то прекращался. Слева проступали в густой синеве вершины далёких вулканов, прямо – угадывался океан. Ленивец, висевший на лиане подобно перезревшему плоду, при виде человека не только не убрался с дороги, а ещё и, распушив хвост, мазнул меня по лицу. Он чувствовал себя здесь в своём праве – реликт пропавшей Лемурии. На пузе у него сидела беспечная бабочка. Маленькое стадо коз перебежало, смеясь, тропу. Это могли быть и дикие козы, и домашние. Мальгаши сами не всегда различают их…
В конце подъёма (сердце у меня не билось, и я не хватал ртом воздух, как делал бы ещё год назад) я увидел огромный панданус, дерево-рощу, непонятно как возросший здесь, на голых камнях. Его воздушные корни, подобно когтистым лапам, вцеплялись в глыбы старой лавы, протискивались в узкие трещины и щели, распластывались по-осьминожьи по камню, силясь захватить всё пространство. Птицы неистовствовали. Весенний месяц октябрь… как странно.
В Петрограде холод и слизь, большевики готовятся к октябрьским торжествам. Предвкушая раздачу праздничных пайков и демонстрацию трудящихся. Отсюда Петроград казался городом измышленным, никогда не существовавшим в действительности, а единственно в предсмертных видениях государя Петра Алексеевича…
Белые, комьями и горами, облака вставали из-за перевала.
Здесь часто бывало так, и я нигде и никогда больше не видел подобного: облака летели навстречу друг другу, сталкиваясь и пожирая друг друга, словно пытались разыграть передо мною сцену из древнего мифа, сложенного народом, давно покинувшим лицо земли…
А я понимал себя первым и пока единственным человеком на свете, пришедшим на смену тому неведомому племени. Много странных сущностей мне предстоит найти – и каждой нужно будет дать имя. Беда, если сущность не уложится в это имя… Беда поэту и магу, сбившемуся с Пути…
Налетел ветер, толкнул в грудь. Ветви пандануса вдруг шевельнулись – и тугая волна прошла по ним от края до края необъятной кроны, будто змей или дракон, проснувшись, потянулся и вновь свернулся в кольцо. На миг сверкнул между листьев кровавый глаз – и тут же померк, убедившись в отсутствии перемен.
К тонким внешним стволам пандануса мальгаши привязывали из года в год разноцветные ленточки, лоскутки и нитки бус, каменных и стеклянных – на счастье. За счастьем же и пришли сюда старик и девочка…
Старику было за сто, девочке – года четыре. На них были белые одежды. В костяной, табачного цвета руке старик держал отполированный временем чёрный посох. Через плечо девочки перекинута была тряпичная торба, набитая чем-то объёмным, но лёгким.
– Здравствуйте, люди, – сказал я по-мальгашски.
Старик молча поклонился, а девочка посмотрела на меня такими чёрными и такими огромными глазами, каких у людей не бывает. Старик шепнул ей на ухо, она подбежала ко мне и вложила в ладонь что-то тёплое и твёрдое. Я посмотрел: это был золотой православный крестик с закруглёнными лопастями и русской надписью «Спаси и Сохрани».
– Красавица, – растерялся я. – Да мне и отдарить тебя нечем…
Девочка улыбнулась и развела руками. Я посмотрел на старика. Тот медленно кивнул и сделал странный жест, значение которого мне предстояло понять много позже…