Шрифт
Source Sans Pro
Размер шрифта
18
Цвет фона
17
Когда ночью он открыл, что он полководец без солдат, главнокомандующий без фронта, когда рядом с ним, тут же в комнате, зашевелился этот ни с чем не сообразный, безлюдный театр военный, он стал искать глазами друга и не нашел даже фортепьяна.
Это была скука, та, что в молодости двигала его пером, бросала его от женщины к женщине, заставляла его стравливать людей на снежном поле.
Он отсиживался здесь, и скука была естественна.
Но в эту проклятую ночь скука была другая: она постарела. Вот лежала рядом его жена; он любил ее. Но скука подумала за него, что Цинондалы будут широкой постелью, кашлем, зевотой, сном, а он сам – дяденькой Алексей Федоровичем в отставке или помещиком грузинским, чихирь будет тянуть.
Скука была везде. Государства строились и уставлялись, как комнаты, чтобы заполнить скуку. Войны возникали из-за нее и театральные представления. Люди дрались на дуэлях, сводничали и клеветали, все из-за нее, из-за скуки.
Счета за харчи и списки армянских семейств рябили в глазах, когда он садился за стол.
Когда он смотрел в живые глаза Аббаса и тусклые глаза полковника Макдональда, не было врагов. Были недурные люди, с которыми он столкнулся в пустыне, как старый траппер. А он русский чиновник по необходимости, сосланный сюда и отсиживающийся от холода и снега, а также некоторых служебных неприятностей у нетопленного персиянского камина. Итак, что ему Гекуба? Трижды несчастная Гекуба персиянская и международная Гекуба Нессельродова? «Пожалуйста», – как говорил генерал Сипягин.
Месяц, два – и он вернется в Тифлис. В Петербург не вернется, а от Москвы отложился. Теперь же дело идет о Тейрани.
Тейрань – он вспомнил какую-то улицу, угол улицы, и продавца плодов, сидящего на углу, мечеть, бело-розовую, как тело, дремучие башни, грязных нищих; подумал об Алаяр-хане; о шахе, который может умереть в одночасье, и тогда начнется.
Он был спокоен, и лоб его был в поту.
Тейрань – вот его последний страх. А он никогда не бегал от опасности.
Раз катался он по окраине тифлисской, и вдруг пули зажужжали у самого лица: кто-то выстрелил за откосом. Он испугался, поворотил коня, стиснул шпоры и понесся по дороге; никого кругом не было. Потом он позабыл об этом, никто этого не видел. Как-то вечером, сидя в собрании и разговаривая с кем-то, – вдруг вспомнил: выстрел, свой страх, осечку. Не сказав ни слова собеседнику, сорвался с места, пошел на конюшню, велел седлать жеребца и медленно поехал по тому самому обрыву. Целую неделю он ездил ночами по этому немирному месту, медленно, методически, и в клубе говорили: рисуется, Якубовича лавры спать не дают. Выстрелов больше не было, и он сожалел.
Время оседлать жеребца.
Тейрань его ждала, последний страх. Стыдно тому, кто ушел, не совершив своего дела, когда ударили в барабан к отъезду, и он не навьючил своей клади.
Он приложил руку ко лбу и пригладил волосы. Ему стало приятно от собственной ласки.
Ноги его ныли, как у человека, который идет не туда, куда хочет, а в противоположную сторону.