ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Элизабет Геринг. Третий рейх в третьем мире

Задолго до того, как приступить к съемкам фильма (еще не зная о том, состоится ли он вообще), я попыталась разузнать как можно больше про родственников Германа Геринга, второго человека Третьего рейха.

Больше всего меня интересовала Эдда Геринг, единственная дочь рейхсмаршала, 1938 года рождения. Ходили упорные слухи, что Эдда боготворит отца, ведет затворнический образ жизни и не может забыть о том, что была первым ребенком Третьего рейха – появлялась с папой на обложках журналов и открытках, получала невообразимые подарки, спала на самых мягких перинках и забавлялась с многочисленной прислугой в Каринхалле, приставленной любящим папочкой к «своей маленькой принцессе». Про нее и анекдоты сочиняли:

– В Германии перекрыли центральный автобан.

– Почему? Что случилось?

– Малышка Эдда учится ходить.


Но это – прошлое. Ныне об Эдде никто ничего толком не знает. Известно доподлинно одно: «маленькая принцесса» стала зловредной старухой, которая ненавидит журналистов и категорически отказывается иметь дело с любыми СМИ.

Приступив к работе над фильмом, я, чувствуя полное моральное право позвонить дочери Геринга, решилась набрать ее мюнхенский номер. В конце концов, это просто попытка…

Эдда, перебив меня сразу после приветствия, потребовала представиться. Я представилась, как могла, по-немецки. И тут же самым нежным тоном, на который была способна, попросила у нее разрешения перейти на английский. Эдда откровенно проигнорировала мою просьбу. «Может, она по-английски просто не говорит?» – подумала я и тут же отбросила эту мысль: по-английски в Германии говорят все. Ну не хочет – как хочет.

– Откуда вы звоните? – взволнованно спросила Геринг, не догадываясь о цели моего звонка: судя по всему, фрау и к телефону-то подошла лишь потому, что ее удивил номер с кодом неизвестной страны на определителе, ибо дозвонилась я с третьей попытки: в первые две мне было предложено пообщаться с автоответчиком, а это, поверьте, в данной ситуации – гиблое дело.

– Аус Руссланд, – сообщила я голосом советского пленного и тут же попыталась продолжить свой взволнованный монолог, имея целью как можно деликатнее донести до Эдды причину звонка.

– Оставьте меня в покое! – взвизгнула она, очевидно, испугавшись слова Руссланд. Надо отдать должное пожилой фрау: чтобы прийти в себя, ей понадобилось секунды две. – Оставьте меня в покое, – повторила она уже более спокойным приказным тоном, словно транслируя через меня послание всем журналистам мира. В ее голосе я уже не слышала ни испуга, ни интереса, ни волнения, ни чего-то еще, что почему-то хотелось расслышать. – Оставьте меня в покое!

У старушки явно заело граммофон. Было очевидно: она пыталась заткнуть меня, перебить, чтобы не услышать, не узнать никаких подробностей. Паузы между фразой, которую она повторяла с секундной передышкой, я пыталась набить как можно большим количеством информации, состоящей из уговоров согласиться на съемки: утрамбовывала слова в драгоценные секунды, словно гору вещей в маленький чемодан. Не получалось. Никогда я не умела паковать чемоданы.

Понимая, что фрау тот еще фрукт и сейчас в трубке раздадутся частые гудки, пришлось сменить тактику:

– О’кей, в покое так в покое, – сказала я, пытаясь капитулирен с гордо поднятой головой.

Но красиво капитулирен не удалось.

– Оу-ке-е-ей, оу-ке-е-ей, в по-ко-е, – передразнила она меня не без злобы, протянув слова нараспев, но, к моему удивлению, не оборвав наш дикий диалог.

– Тогда позвольте, я хотя бы отправлю вам электронное письмо (пожилые немцы владеют Интернетом), подскажите, пожалуйста, адрес, – перебила я Эдду милейшим щебетанием, призванным скрыть пульсирующее в висках раздражение, и цепляясь за тающий шанс заполучить фрау Геринг в фильм.

– Вы вообще понимаете, что я говорю?!

– Пока вы говорили только одно: «Оставьте меня в покое», – заметила я холодно, призывая все силы, чтобы не швырнуть трубку: пусть уж она сама кидает, если хочет. Я – не буду.

Спокойствие в моем голосе, как ни странно, пожилую фрау взбесило еще больше, чем упорство:

– Идите к черту! И никогда – слышите? – никогда больше сюда не звоните. Я требую. Я настаиваю. Не звоните. И другие пусть не звонят. Передайте им всем! Никто! Никогда! Оставьте меня в покое! Как я всех вас ненавижу!

В трубке, наконец, раздались гудки.

Дочь рейхсмаршала исчезла за их частоколом.


Пожалуй, после такого мои отношения с семьей Геринг вряд ли сложатся удачно. Строго говоря, первым «моим» Герингом был немного сумасшедший Маттиас, пятидесятипятилетний физиотерапевт из Берна, принявший иудаизм; сниматься он отказался. Второй была Эдда, которая жестко отшила меня по телефону. Неужели больше никого? И я решила разыскать других представителей древнего германского рода, одно-единственное упоминание о которых встретила в статье какого-то американского издания. Эти люди, чьи имена, к моей глубокой печали, не назывались, были потомками по линии родного брата Германа Геринга, Альберта, и жили то ли в Уругвае, то ли в Парагвае, то ли в Аргентине. Исчерпывающая информация для поисков, нечего сказать. Более того, я понятия не имела, сколько детей было у Альберта Геринга, о котором и слышала-то впервые. Ну и вдобавок ко всему поездка в Южную Америку никак не вписывалась в бюджет.

«Дорогой друг, – написала я одному австралийскому писателю, – ты много времени убил на поиск исторических документов, касающихся семьи Геринг, не знаешь, жив ли кто из потомков Альберта Геринга? Сколько у него детей? Это просто мое любопытство. Напиши, если есть что сказать».

«Да, я знаю про Альберта. Думаю, тебе нужна Элизабет, его единственная дочь, – пришел ответ, – разыщи ее. Искренне надеюсь, что она жива, когда-то она жила в Лиме».

«Мухэр. Трабахо. Корасон» – вот и всё, что я знаю по-испански. Но в тот момент, когда я получила письмо из Австралии, я вдруг ощутила себя спецагентом МОССАДа, разыскивающим Менгеле и Эйхмана. Только, в отличие от агента, у меня не было ни доступа к базам данных, ни боевых соратников, ни жажды мести, которая, как известно, лучший катализатор для затеи вроде моей. Но зато имелся охотничий азарт. Никогда не думала, что охота за такой «дичью» может вызывать ощущение эйфории в момент, когда ты находишь нужный телефонный номер. Да, я всё-таки отыскала телефонный номер дочери Альберта, перетряхнув все возможные справочники Лимы. Старые, очень старые, новые. Элизабет Геринг!

После долгих гудков в трубке щелкнуло. Я вздохнула. И уже на выдохе услышала задорное испанское приветствие. И это… был мужской голос. Скорее по привычке, я разочарованно завела свою шарманку и грустно запела про то, что ищу Элизабет Геринг, что она мне нужна… Вежливо выслушав меня до конца, трубка, наконец, виновато крякнула:

– Ноу инглиш.

– Совсем ноу? – Я, признаться, ошалела.

– Ноу инглиш! – Мой собеседник совершенно точно вложил в эти два английских слова все свои познания и душу.

– Эли-за-бет Геринг, Геринг Эли-за-бет… – отчаянно произнесла я по слогам.

– Си! – почему-то согласилась трубка. Дальше собеседник попытался мне что-то втолковать на испанском. Безрезультатно. Тут я бессильна. И вдруг – ба-бах! – он произносит заветное слово «маньяна»! Боже, спасибо тебе за то, что в детстве я смотрела мексиканские сериалы! «Маньяна» это же «завтра»!

– Геринг? Маньяна? – переспросила я.

– Си! Маньяна! – радостно возопила трубка и добавила: – Геринг.

– Я тебя обожаю, – сообщила я на прощание собеседнику на чистом русском.

Мой звонок пришелся на воскресенье: конечно, я думала, что заполучила в свое распоряжение домашний телефон племянницы рейхсмаршала Геринга, но раз Элизабет по ту сторону провода нет, а есть добродушный перуанец, который знает ее, то он, разумеется, кто-то из обслуживающего персонала в офисе, где она работает под руководством или в партнерстве с неким де ла Кадена (в справочнике рядом с фамилией Элизабет стояла и эта).

И всё же, какой классный уборщик у нее в офисе, подумала я. Воображение нарисовало темнокожего, средней прожарки перуанца, усатого, пузатого и душевного мужчину лет сорока с озорно посверкивающей лысинкой, который очень любит начос, толстуху-жену Хуаниту и своих троих детей: Педро, Хулио и Кончиту.

Ночью следующего дня (а это была ночь дня, потому что у меня уже два часа как начался новый день, а в Лиме в разгаре был день предыдущий) по этому телефону мне ответила женщина: приятный голос, прекрасное знание английского и благожелательность в каждом слове – не чета Эдде. Это и была Элизабет Геринг.

Выслушав меня, она ответила: «Да, мой отец действительно Альберт Геринг. И всю свою жизнь, с шести лет, я живу в Лиме – так уж получилось. Кстати, знаете, Перу – замечательная страна… А еще я никогда не видела никого из России!» Через несколько минут милой болтовни она вдруг спохватилась: «Боже мой, заболталась, а мне пора бежать! Напишите мне на e-mail!» Элизабет продиктовала адрес своей электронной почты по буквам, и мы простились.

Я сразу же села за письмо; и без того ненавистное занятие превращается в сущую каторгу, когда вы пишете человеку, который вам очень нужен. Эпистолярный жанр – штука коварная. С каждым новым абзацем я ощущала, что мой азарт понемногу тает: после того как ты обнаружил «дичь», важно понять, сможешь ли ты ее заполучить. И если сможешь, то на каких условиях.

Через пару дней ожидания я, наконец, получила развернутый ответ от племянницы Германа Геринга.

«Дорогая Татьяна! Иногда мне звонят люди из разных точек земного шара, чтобы просто поговорить о моем отце, порасспросить, что да как. Но уж совсем неожиданным был Ваш звонок из России: Вы, оказывается, столько всего знаете, поэтому я готова помочь Вам в создании документального фильма, однако есть ряд условий, которые я хочу четко обозначить с самого начала… (Вот это мое самое “любимое”. Чем нежнее начинается письмо, тем жестче обещают быть условия. – Т.Ф.)

Я хочу быть искренней. И сразу задаю вопрос: готовы ли Вы предложить мне какую-то финансовую поддержку за сотрудничество? Вы же неспроста обращаетесь ко мне, понимая, что я владею очень интересной информацией. Я, в свою очередь, сделаю всё, что в моих силах, чтобы уникальная история моей семьи стала известна Вашим зрителям. Так что я надеюсь, что Вы сможете мне что-нибудь предложить и озвучите свое решение»

Мое решение. За время работы в Германии я усвоила, что немцы приучены брать деньги за съемки. С одной стороны, а почему нет? Если человек – любой, будь то ученый или фермер, – тратит на съемки для вашего фильма свое драгоценное время, то что же, он не имеет права поднимать вопрос о деньгах? Вот он, капитализм. При социализме, как я слышала, всё было иначе. В СССР съемочным группам центрального телевидения разве что ковровую дорожку не стелили, а в некоторых случаях доходило и до ковровой дорожки! Показаться в телевизоре – это же высокая честь! Оказать достойный прием команде журналистов – само собой разумеется! Что касается современной России, то я периодически сталкивалась с просьбами «оплатить труд». Хотя западная мода у нас, к счастью, не так распространена.

Но на вопросе о «финансовой поддержке» письмо Элизабет не заканчивалось:

«Дорогая Татьяна, коротко расскажу Вам о себе, как Вы просили. Я родилась в Австрии. Моя мама была родом из Праги. Воспитывала меня в основном моя бабушка, Мария Клазар, так что дома мы с ней говорили по-чешски. В Перу мы втроем переехали в 1951 году, и здесь уже я выучила испанский, английский и даже немного итальянский. Мне, конечно, хотелось бы рассказать людям о моем отце – ведь он заслуживает того, чтобы о нем рассказали. Да, брат Германа Геринга был хорошим человеком. Звучит невероятно, правда?

Видите, я уже питаю иллюзию, что мы с Вами затеем документальный фильм».

Мастерски сажает на крючок, дразнит, как ребенка конфеткой. Во сколько же обойдется эта конфетка, если один билет в Лиму и обратно стоит диких денег?

«Как я уже говорила Вам по телефону, я в прошлом успешный переводчик и переговорщик в швейцарских и немецких концернах, но сейчас я работаю на своего сына Ренцо, одаренного тенора (фактически я его менеджер): все в нашем городе желают заполучить его к себе на концерт, вечеринку или свадьбу

Как Вы поняли, я отвечаю за юридические формальности – заключаю договора, а также привлекаю клиентов для сына. Однажды Ренцо пел в церкви Святого Петра, что в центре Лимы, в составе хора из 50 человек (он иногда поет в хоре). Внезапно в собор вошла большая группа “светлоголовых туристов”, и я услышала родную речь – да, это были немцы, туристы, которые что-то искали, периодически заглядывая в карту. Я спросила, могу ли им помочь: оказалось, да. В общем, я объяснила им, как выйти на нужную улицу, и они поинтересовались, разумеется, как меня зовут и местная ли я. Я сказала: “Геринг, Элизабет Геринг”. И тут же заметила, как сильно напряглись эти туристы: а один из них осторожно спросил: в курсе ли я, что был такой рейхсмаршал Герман Геринг? “Ну да, он мой дядя – старший брат отца”, – ответила я. И, знаете, они ничего не сказали – так, словно не слышали моего ответа. Сразу простились и тихо продолжили свое путешествие в указанном мною направлении. Нет, не подумайте, я не кичусь своим родством с дядей. Просто иногда мне очень хочется произнести это вслух и поглядеть на реакцию, – надеюсь, Вы понимаете, о чем я. И, конечно, так я поступаю далеко не всегда. Но тут вдруг мне захотелось сказать вслух – «он мой дядя». В конце концов, это ведь правда. И, кстати, двое туристов, отбившись от той, ушедшей группы, всё-таки вернулись и сфотографировались со мной – я дала им программки, потому что через час-полтора должен был начаться концерт хора, в котором пел мой сын. Они попросили еще и подписать им эти программки и сказали, что вернутся сюда на концерт, намекнув, что некоторые другие туристы из их группы тоже будут не против послушать пение родственника Германа Геринга.

Не думайте, эти люди не нацисты! Им было интересно столкнуться с родственницей такой крупной исторической фигуры, как мой дядя».

Элизабет, мне это стало очевидно, умеет торговать собой, знает, чего хочет, может хорошо рассказывать о себе и семье – не общими словами, а выдавая конкретные истории, прибавьте к этому факт, что её сын поет (что само по себе замечательно для картинки документального фильма). В общем, племянница Геринга мне не просто подходит. Она нужна. Проблема в том, что дама торгуется не хуже, чем пишет письма: выставить счет в 3000 евро за три дня съемок – это неслабо, а сниматься меньше трех дней Элизабет не хочет, честно мотивируя свое решение тем, что нужно заработать денег. Но 3000 евро по меркам Лимы… Да что она там, фазенду за мой счет купить решила?!

Понимая, что встреча с Элизабет влетит мне в копейку, я, однако, не спешила обрывать переписку. Более того, сама Элизабет уже любезно обозначила сроки, в которые готова меня принять. Очертания Лимы становились всё четче на моем горизонте – приближалось и время, когда я должна была дать племяннице рейхсмаршала окончательный ответ.

Риск был высок. Дело в том, что когда ты работаешь по заказу канала, но вне его, то все риски ложатся на тебя и никто ничего не может гарантировать. Даже того, окажется ли эта Элизабет настоящей Геринг или нет. Не передумает ли она сниматься, как только ты сойдешь с трапа самолета. Не отключит ли все телефоны. Не заболеет ли. Не взорвут ли там чего… К тому же знакомых в Лиме у меня нет, а после того как накрыли Медильинский наркокартель в Колумбии, Перу заняло почетное первое место в мире по производству наркотиков, и потому непонятно, кого я повстречаю на своем долгом пути к Элизабет Геринг.

Перед глазами всплыла картина, как я окровавленными кулаками долблю в ворота российского посольства с воплями «спасите!», и мне, разумеется, не открывают. А дальше – в лучшем случае я становлюсь наложницей сто двадцать пятого помощника главы наркомафии, который по совместительству подрабатывает уборщиком у Элизабет, ее сына и некоего де ла Кадена. По воскресеньям мы с уборщиком вместе надраиваем пол для госпожи Геринг и на испанском отвечаем на звонки любопытных девушек из России, которые хотят снять документальный фильм о детях и родственниках высокопоставленных нацистов Третьего рейха…

В письме, адресованном Элизабет Геринг, я написала одну лишь фразу: «Я согласна». И сразу шлепнула по кнопке «отправить». Чтобы не оставить себе шанса передумать.

«Я Вам предлагаю вот что, – гласило очередное письмо Геринг, – прилетайте в Лиму так, чтобы мы могли отработать со вторника по четверг, а в пятницу я Вас отправлю на Мачу-Пикчу! Вы просто должны побывать там (я еще не упоминала о том, как часто родственники Геринга употребляют глаголы долженствования?). Не спорьте и не упирайтесь – это обойдется не слишком дорого: раз уж Вы летите ко мне, на другой край земли, будьте любезны приложить некоторые усилия и не упустить то, чего никогда в жизни больше не увидите! Что касается графика моей жизни, то Вам также не следует волноваться: в восемь утра я уже на ногах, так что съемки можем начинать рано утром и заканчивать хоть к ночи! А с утра я гуляю по парку и кормлю белок, а иногда закупаю рыбу и еду на пляж кормить птичек. Путь к сердцу всего живого лежит через желудок – и только!»

Слова, достойные племянницы толстяка Геринга. Интересно, как она выглядит? Воображение рисовало худосочную расчетливую даму, которая, ко всему прочему, будет мною руководить и помыкать. Мне нравится заранее сочинять героев – тем интереснее становится, когда ты знакомишься с ними вживую. Иногда придуманный тобою образ разительно отличается от того человека, которого встречаешь после писем и звонков. И очень расстраивает, если внутреннее наполнение человека, который заочно казался тебе чрезвычайно интересным, оказывается всего лишь трухой: у него не блестят глаза, он говорит медленно и занудно, норовит обидеться на оператора, у которого заела техника во время интервью, – в общем, оказывается тем, с кем тебе не просто скучно, а скучно невыносимо, и зритель/читатель это неминуемо ощутит.


– Я лечу в Лиму, – сообщила я Сергею Браверману после месяца раздумий.

– Да? – Он ненадолго задумался. – И как тебя ждать?

– В смысле когда?

– Нет, в смысле – в каком виде? По кусочкам? Или ты вообще не планируешь возвращаться?

– С чего ты взял? – В моем голосе отчетливо прозвенела неуверенность, а я-то думала, что ее удастся скрыть. Разумеется, сомнения мои никуда не исчезли.

– Ладно, – согласно закивал Браверман, – допустим, ты прилетела в Лиму. Тебя схватят на улице, накачают наркотой и попросят выкуп у страны…

– Страна не заплатит…

– Разумеется. А зачем платить за дураков и самоубийц?.. Так какие у тебя планы? Есть ли оператор?

– Я закинула удочки: ищу в Интернете англоговорящего перуанца. Уже два кандидата ответили на запрос. Один – швед, который там живет (заламывает страшенные деньги за съемочный день). Другой – индеец по имени Альваро. Тоже немало хочет, но....

– Я за индейца, – радостно сообщил Браверман, не дослушав до конца. – Интересно, как они вообще снимают, как видят этот мир через объектив? Это же абсолютно иное мировосприятие, чем у нас!

Я разозлилась:

– Дороговато выйдет, если его «иное мировосприятие» окажется настолько отличным от нашего, что он не будет знать, как нажать кнопку REC на видеокамере.

– Если он индеец, то не обязательно – идиот, – заметил Браверман.

Но если бы все трудности заканчивались на индейце!

Придумав, что соврать родителям («умотала в Европу»), я всё же не была на сто процентов уверена, что мой грядущий рывок в Лиму не окажется последним свершением в жизни. В этом душевном смятении меня застал звонок Элизабет: она беспокоилась, почему я так и не ответила ей на письмо, – там же важнейшие инструкции по выживанию!

– Значит, так, – тараторила она в трубку, пересказывая то, что я пока не успела прочесть, – когда прилетите в Лиму, сразу не пугайтесь. У нас просто очаровательный народ, но ворует. Сумку не оставлять ни на секунду – не давать носильщикам, помощникам, вообще никому. Такси берите только официальное – они повезут по «правильной трассе», но за ними тоже нужен глаз да глаз! Бывали случаи, когда увозили людей черт-те куда и грабили. Раза два за последний год трупы туристов находили где-то на окраинах… Да, забыла сказать: после того, как я провожу вас на Мачу-Пикчу, будьте готовы к высоте 3700–3800 метров. Знаете, некоторые прямо там умирали от разрыва сердца – высота-то какая! Но вы справитесь. Правда, нужен кислородный баллон и листья коки, – а они, кстати, у вас в стране наркотиком считаются, да?

Весь этот поток информации никак не укладывался в голове. Какие «правильные трассы» и «таксисты-убийцы», какая высота и разрыв сердца? Я еду работать. Тихим ужом прошмыгну по аэропорту, приеду к Элизабет и после трех дней работы, умирая от страха, недосыпа и разницы часовых поясов, поеду обратно в аэропорт, так что и Лимы-то не увижу, уговаривала я себя, до тех пор пока Элизабет не проявила высшую степень заботы: самостоятельно подобрала мне отель («Он новый и без излишеств, но, думаю, жить можно – в любом случае, там дешево и есть душ»). Дешево. Не то слово. Восемнадцать долларов за номер в сутки – это в моем случае самоубийственно дешево в прямом смысле слова! У меня с собой техника. Но главное: при мне будут деньги для оплаты Элизабет и оператора. И текущих расходов. И еще у меня – паспорт, билеты, кое-какие вещи и жажда жизни в придачу!

– Ты берешь два билета в Лиму и обратно, – сообщил Браверман после долгих раздумий во время одной из традиционных прогулок в Останкинском парке.

– Нет, черт возьми, никогда и ни за что! Я помню, врачи сказали, что после обширного инфаркта миокарда с осложнениями ты выкарабкаешься, лишь только если очень повезет! Зачем рисковать?

– Я с некоторых пор мечтаю побывать на Мачу-Пикчу, – мечтательно улыбнулся Сергей и посмотрел на меня так же снисходительно, как тигр смотрит на тигренка, который, забавляясь, грызет его хвост.

– Двадцать девять часов перелета в неизвестность, чтобы увидеть Элизабет Геринг и побывать на Мачу-Пикчу?

– Ага. – Браверман потрепал меня по голове. – Я хочу работать. И хочу на Мачу-Пикчу. И мы проведем съемки, уверяю тебя.


После консультации с замечательными Гагаевыми, семейной парой кардиохирургов, спасших жизнь Сергею, и кардиологом Ирочкой, выходившей его после, я окончательно утвердилась в том, что Браверман поедет в Лиму со мной, и никак иначе.

Я еще активнее продолжила интернет-переписку с индейцем Альваро (продюсером, режиссером и оператором в одном флаконе), который пообещал, что с ним будет «многоопытный второй оператор, старина Пабло», водитель и машина. И я почти поверила, что всё пройдет гладко.

От местной гостиницы, той, что за восемнадцать долларов, я всё-таки отказалась и зарезервировала по Интернету отель с более понятной ценой и безусловными удобствами в номере, включая wi-fi. Что до расположения гостиницы – выбора, надо признать, особо не было. Для туристов – читай «белых» – годятся только два района Лимы: собственно Мирафлорес, который дословно переводится как «Взгляни на цветы», и Сан-Исидро.

Я выбрала «цветы».


В столицу Перу мы прибыли ранним зимним августовским утром – это не опечатка: август здесь – самый холодный месяц в году, средняя температура +15° С.

Еще не проснувшаяся Лима – парафраз немоты и глухоты. И это не поэтический образ, а прямой смысл. Захотят прирезать прямо в центре – прирежут. Ори не ори.

На фоне тронутого серым невнятным рассветом неба корявыми, судорогой сведенными пальцами чернеют кроны пальм. Редкие фонари яркими вспышками желтых точек образуют светящееся многоточие, словно бы намекая, что сейчас никто за твое будущее не ручается.

Я перевела часы: местное время бесстрастно сообщало мне, что через три с половиной часа мы должны встретиться с индейцем Альваро, а через четыре с половиной – оказаться дома у Элизабет Геринг.


Сейчас я скажу несколько слов про Альваро. Не потому, что мне хочется вас заболтать и оттянуть знакомство с Элизабет, а потому что индеец, с которым я встретилась в лобби своего отеля и который должен был стать нашим напарником на несколько съемочных дней в столице Перу, – типичный представитель своей культуры и страны. Страны, гражданкой которой уже много десятилетий является племянница второго человека после Гитлера – Элизабет Геринг. Нет, Геринг, конечно, не гоняет на лодках по Амазонке, но каждый день сталкивается с такими, как мой новоявленный компаньон Альваро Сармьенто. А для общения с подобными персонажами, как выясняется, нужно просто адово терпение!

Увидев его впервые, я, наконец, поняла, почему мама ругала меня в детстве: «Закрывай рот – ты глупо выглядишь». Мамуля, ты была права. Если Альваро закрывал рот на пару минут, то его губы тут же непроизвольно формировали эдакое подобие пофигистической улыбки – «Don’t worry, be happy!». Альваро около тридцати лет, хотя как тут разберешь? Может, и все сорок. Но что вы определите по его внешности сразу и безошибочно, так это то, что он действительно потомок индейцев. Альваро, о чём я узнаю от него сразу, исповедует шаманизм. Его народ без зазрения совести потребляет в пищу морских свинок, обитающих в деревьях сельвы, а живет этот народ на лодках на Амазонке…

– Альваро, на сегодня, как договаривались, у нас есть: машина, две камеры, флешки для видеокамер, второй оператор…

Альваро улыбается невинной улыбкой (глаза такие добрые, словно хочет угостить сладкой личинкой червя), продолжая разглядывать меня. Судя по всему, мои светлые волосы и глаза привели его в тихий индейский восторг, однако спустя полминуты он всё же приходит в себя:

– Второго оператора мы захватим по дороге на точку съемки, камеры есть, флешки тоже. Вот с машиной фигня…

Так и знала! Клянусь!

– К-к-какая фигня?

– Я взял напрокат таксиста с машиной, – спокойно сообщает индеец.

– На кой хрен?! – Я правда напугана. Я еще не в курсе, что такси тут стоит очень дешево, ибо кроме автобусов и консервных банок, отдаленно напоминающих маршрутки, по Лиме другой транспорт не курсирует. Да-да, при населении семь-восемь миллионов человек у них нет метро.

Альваро разъясняет мне это, медленно и снисходительно, четко артикулируя по-английски:

– Мы все в машину не поместимся. Слишком много места занимает техника, и, кроме водителя, в машину влезут лишь два человека: я и оператор Пабло, которого мы подберем по дороге.

– А мы что? Пешком? – Если индеец задался целью довести меня, то он на верном пути. – Ты же мне сообщил, что всё в порядке? Я же сто двадцать раз по телефону уточнила. И в письмах. Так как нам теперь быть?!

Альваро в ответ мне продолжает улыбаться, чем сильно раздражает. Но если он не улыбается, то сидит с открытым ртом, – выбор не богат.

– Я просто не рассчитал, – спокойно сообщает он.

– Но смету-то рассчитать успел! – замечаю ядовито. Он задумывается, роняя по привычке нижнюю челюсть, и, тупо глядя перед собой, отвечает:

– Смету успел. Да.


Элизабет живет в Сурко – вполне приличный район, отметила я про себя не без облегчения. Зеленый ухоженный сквер с выложенными дорожками, окруженный со всех сторон таунхаусами, а посреди сквера – статуя Девы Марии, неестественно белой на фоне «зимней» зелени вокруг.

Таунхаусы, на первый взгляд, похожи друг на друга, словно их размножили на копире. Правда, если приглядеться повнимательнее, то и здесь среди равенства равных заметны те жильцы, что посостоятельнее, – они соревнуются между собой балконами и эркерами: у кого застекленные, у кого с коваными изгородями, у кого выложенные разноцветной плиткой. Но в этом, пожалуй, и все отличие.

В застекленном эркере на втором этаже одного из таунхаусов мелькнула светлая голова, а в моей светлой голове тут же мелькнула догадка, что это и есть Элизабет Геринг.

Сергей давит на кнопку звонка – не один раз. Через минуту за дверью слышится возня. Я глубоко вдыхаю, пытаясь подавить волнение. Дверь открывается и… перед нами перуанка в грязном фартуке, которая тут же молчаливой тенью шныряет куда-то в арку, растворяясь в глубине апартаментов. Сама хозяйка где-то в недрах квартиры – и явно не спешит появляться.

Мы остаемся в просторной гостиной. Стены обклеены обоями с отличной друг от друга текстурой – темно-красными и светло-бежевыми. Посреди гостиной – большой кожаный диван уголком цвета слоновой кости, такое же кресло, журнальный столик, большой телеэкран черным квадратом висит на стене напротив дивана. Много полочек, заставленных какими-то национальными штучками и фигурками, горшки с цветами, а у застекленного эркера (против которого огромное зеркало, визуально увеличивающее комнату до внушительных размеров) – две огромные клетки, обитателей которых я никак не могу разглядеть, – хомяков она, что ли, разводит?

Всё очень точно подобрано – и без излишеств. Перуанские детали декора тут не определяющие, но подобраны идеально: я вижу перед собой по-европейски организованное жилое пространство и про себя отмечаю, что у нашей героини есть вкус.

Пока мы располагаемся, снимаем куртки и осматриваемся, я замечаю, как по толстому проводу, протянутому за стеклом, лихо перебирает лапками белка. Внимательно слежу за тем, не навернется ли она, но, судя по всему, для белки это привычный маршрут.

– Их тут как грязи, – добавляет Альваро (а чего ждать от человека, который ест морских свинок?) и озирается: видно, что он несколько обескуражен. Кажется, в таких домах он бывает нечасто и сейчас впечатлен настолько, что не спешит готовить камеру к съемке. Да, дом Элизабет – это тебе не лодка на Амазонке: здесь – маленькая Европа.

– Здравствуйте! Как я рада видеть вас здесь! Добро пожаловать в мой дом! Добро пожаловать в Перу! – В комнату, переваливаясь с ноги на ногу и раскинув руки с короткими пальчиками, спешащим пингвином входит Геринг. Я намеренно не пишу «Элизабет Геринг», потому что входит именно «Геринг». И в этот момент я внутренне ликую: передо мной – рейхсмаршал. Нет, не буквально Герман Геринг. Но если вы имели дело с хроникой Третьего рейха, то меня поймете: есть жесты, мимика, что-то неуловимое, что в секунду делает человека генетическим эхом другого человека, оставшегося лишь запечатлённым образом на старых черно-белых кадрах.

Внешне Элизабет совсем не такая, как я ее представляла, – вообразить себе не могла, что она настолько похожа на дядю. Плотненькая, среднего роста, хозяйка дома улыбается, и глаза за линзами ее очков становятся китайскими щелочками, из-под век которых лучится мягкий зеленовато-серый свет сдержанного любопытства. На Геринг (которую я осматриваю с любопытством, пока она осматривает меня) надета шелковая рубашка с бежево-красными узорами, черные брюки, скрадывающие плотные, несколько рыхловатые бедра, и длинная черная безрукавка из тонкой кожи и шерсти.

У Элизабет светлые прямые волосы чуть ниже плеч, острый, несколько хищный нос, правильные черты лица – и никакого броского макияжа: лишь прозрачно-розовый блеск на губах. Украшений тоже нет. Когда она поджимает губы, то ли освежая блеск, то ли сдерживая улыбку, я вижу, что в уголках губ, куда тут же сбегаются морщинки, таится жесткость. Но это лишь мгновение. Элизабет, хихикая, целует Сергея и жмет руки операторам. И уже через мгновение бросается вдруг целовать меня: «Как же вы мне нравитесь!» А еще через секунду уже несется к незакрытой двери и с силой захлопывает ее: «Ой, холодно! Дует!» Мгновение – и она уже плюхается радом со мной на диван. А потом снова резко вскакивает и бежит включать свет, поясняя: «Тут темновато».

Мы с ней говорим по-английски. У нее очень правильный и понятный английский, – так, четко артикулируя слова, на этом языке говорят те, у кого родной язык немецкий.

– Какая вы красивая, – охает Элизабет. – Знаете, у меня была очень красивая мама, я покажу фотографии. Она просто королева красоты, представьте себе!

Прожигая операторов гневными взглядами, я стараюсь намекнуть им, что мне кажется важным начать фиксацию всего происходящего на камеру.

А Элизабет тем временем успевает заметить интерес Сергея к фигуркам, стоящим на полках, – и тут же срывается с места, чтобы помочь ему, показать всё, похвастаться. Тот совсем не против, хотя, по глазам вижу, несколько ошалел от сходства нашей героини с рейхсмаршалом.

Геринг перебирает фигурки, протягивая каждую Браверману, – так ребенок делится конфетами.

– Это всё – местного производства, перуанская керамика. Вот та статуэтка тоже перуанская (она крутит в руке какого-то маленького идола, выточенного из слоновой кости), но я не знаю, к какой племенной культуре принадлежит. Знаю, что она очень старая, доколумбовых времен – оттого и дорогостоящая. Она постарше всех нас вместе взятых.

– Где она ее купила? – интересуется Браверман. – Очень красиво!

Перевожу вопрос. Геринг приятно, что она произвела впечатление своей коллекцией:

– Это всё досталось мне от дяди, не того, о котором ты подумала, а от инженера, к которому мы сюда приехали в Перу. Он не родной дядя – просто хороший человек, друг семьи, сочувствующий. После войны он помогал многим людям.

Короткая, но емкая пауза. Что она хотела сказать: нацистам? их родственникам?

Элизабет продолжает:

– Этот наш друг помогал людям после войны покинуть Европу, потому что там в нищете и разрухе, да еще с моей фамилией, ловить было нечего. Он помог нам с мамой и бабушкой перебраться в Перу: мне было шесть лет. Воспоминания об этом путешествии в Перу у меня такие. Из Австрии мы выехали в Италию, добрались до Генуи. Оттуда собираемся отплыть в Лиму. Гигантский корабль. С флагами. На причале – что-то вроде прощальной вечеринки: кто-то смеется, кто-то рыдает в голос… Корабль назывался «Америго Веспуччи». Я помню, как мама и какие-то взрослые вечерами обсуждали, что Гитлер – имя, которое я слышала с детства, – тоже куда-то уплыл, точно так же, на корабле: наверное, они говорили про Аргентину. Сейчас, когда мамы нет, я уже ничего не могу узнать наверняка, – были ли это домыслы, или за этими разговорами скрывались какие-то факты, о которых остальной мир не знал… Я так глупа, что не удосужилась нормально поговорить об этом с собственной матерью. Хотя кого тут винить… Нам пришлось много и тяжело работать. Но сейчас про корабль.

Это было очень красочное, я бы сказала, путешествие. До сих пор помню, какие были страшные штормы. Один раз чуть не столкнулись с другим кораблем, который прошел ночью в нескольких метрах от нашего. На меня очень сильное впечатление произвел священник, который плыл с нами на корабле, – человек с седыми усами и добрыми глазами. Вспоминаю, как он служил мессу. Все слушали его и плакали. А я была просто потрясена, потому что мне казалось, что окружающие плачут из-за того, что мы вот-вот погибнем. К счастью, я ошиблась. Корабль беспрепятственно вошел в порт Лимы, и мы ступили на берег нашей новой родины. Это было в 1951 году, если совсем точно, то 12 мая 1951 года на причале нас уже встречал «дядя».

Не без его помощи, в том числе и финансовой, мы поселились в районе Мирафлорес – в том самом, где сейчас живете вы. Это прекрасный район. Там же я начала ходить в школу Песталоцци – замечательная швейцарская школа. Всё осложняло то, что мы все, конечно же, не знали испанского языка, культуры, местных традиций. Мир вокруг был другой, непривычный и немного пугающий. Приходилось адаптироваться и привыкать.

Школьные учителя, узнав мою фамилию, часто спрашивали, не родственница ли я Германа Геринга? А я даже и не знала толком, кем он был и что делал. И говорила правду: да, он мой дядя. У нас преподавал один швейцарский профессор, который меня за это невзлюбил. А я долгое время понять не могла, в чем причина.

Президентом в Лиме был в то время генерал Мануэль Одриа. Тут была стабильная ситуация. И всё бы замечательно, если бы в 1954 году не умер «дядя». После его смерти началась совершенно новая жизнь. Когда мы приехали сюда, во главе Перу стояли люди особого класса. У бедных вообще не было прав (а женщинам предоставили избирательное право только в 1955 году). И мы остались тут одни и без ничего, без поддержки. А мама до этого никогда в жизни не работала – и ей пришлось осваиваться тут. Она, конечно, не была к такому готова. Ее, как комнатное растение, вдруг пересадили на другую почву, в другую страну, и ей пришлось взвалить на себя всю ответственность не только за собственную жизнь, но и за жизнь моей бабушки – ее матери и, конечно же, за мою.

– А как матери жилось с такой фамилией, она была же Геринг?

– Нет, она вернула себе фамилию Клазар. История такая. Здесь, в Лиме, была чешская община: мама обратилась туда, чтобы ей помогли найти работу, – просто некуда было больше идти. Та работа, что ей досталась, была далеко не лучшей: пришлось стать горничной или уборщицей – толком не помню. Но видели бы вы эти отели в Лиме в середине пятидесятых! Понятно, что я не говорю об отелях класса люкс, – речь об этих жутких вонючих бараках с насекомыми и прочей дрянью. Конечно, мама была в ужасе: она укрепилась в мысли, что нужно срочно искать другую работу. И ей повезло. Она нашла швейцарскую компанию, куда ее приняли, правда, с условием, что она вернет себе девичью фамилию и из Милы Геринг снова станет Милой Клазар. Это не было проблемой: мама же всё равно была уже в разводе.

В общем, в этом крупном швейцарском концерне она проработала двадцать пять лет. А потом и меня подтянула к себе – разумеется, не сразу. Сначала, подрабатывая во время учебы, я тоже всякого хлебнула на разных работах, но когда закончила институт, уже сама могла выбирать, где хочу работать.

«Но где был ваш отец, брат рейхсмаршала, Альберт Геринг? И как он допустил всё это, как позволил жене и дочери отправиться в Перу?!» – хочется спросить, но я пока молчу: важно сначала «прощупать друг друга», поговорить о чем-нибудь малозначительном, привыкнуть. И хотя моя визави демонстрирует живость и готовность взять быка за рога, я не спешу. Еще придет время. И тогда она будет со мной намного честнее.

Элизабет тем временем продолжает сетовать на то, что добрый друг семьи скончался, унеся с собой в могилу их спокойный, такой беззаботный поначалу быт в Перу, из чего я делаю вывод, что все три года этот загадочный «дядя» целиком и полностью содержал семью Элизабет. И, думается мне, кое-что он им всё-таки завещал, помимо коллекции замечательных старинных фигурок. Всё-таки маме и бабушке Элизабет, не имевшим в Перу ничего, даже права голоса, было бы логичнее перебраться в другое место, чтобы попытать счастья там. Геринг словно читает мои мысли:

– Мы, конечно, не планировали обосновываться здесь, в Перу, навсегда, – продолжает она. – У бабушки была двоюродная сестра, которая жила в США, еще до войны вышла замуж за американца и предположительно осела в Чикаго. Но так уж сложилось, что добраться туда нам было не суждено, хотя мы постоянно планировали накопить денег и уехать.

– Но если после смерти этого… «дяди» вам пришлось начинать с нуля, то не логичнее было бы в таком случае перебраться в Америку? – замечаю вскользь, но она словно не слышит. Есть что-то, чего, наверное, сказать не может – не поэтому ли отказывается называть мне имя таинственного «дяди», резко меняя тему:

– Вот так Перу стало моим домом. И спустя много лет я ощущаю себя перуанкой. Горжусь своим почти что домом. Да почему «почти что»? Это и есть мой настоящий дом. Мне тут очень хорошо. Если бы вы знали, какие замечательные тут люди!

Пытаюсь заметить, что именно от этих людей она велела мне беречь багаж, деньги и документы в аэропорту, но Элизабет тут же задает вопрос:

– А как вам Перу?

– Пока толком не успела осмотреться, – честно признаюсь я, бросая гневные взгляды на операторов, которые преспокойно сидят и слушают Элизабет, вместо того чтобы давно включить камеры и вовсю работать. Насчет Перу не знаю, но местные жители уже вызывают во мне бурю эмоций!

– Хотите, я принесу пару семейных фотографий? – И, не дождавшись ответа, Элизабет ныряет в арку, растворяясь в темноте затихшего дома.

Она вваливается в комнату с огромным фотоальбомом в красном кожаном переплете.

– Потом я покажу вам фото моих родителей, – улыбается она, – а для начала… Вот… Узнаете?

Она кидает на круглый журнальный стол две старые фотокарточки, и они, скользя по отполированной его глади, словно карты, розданные крупье, оказываются у меня в руках. С одной фотографии на меня устремлены две пары глаз – женщина и девочка лет двух-трех глядят прямо в объектив, а полный мужчина в белом парадном мундире с крестами на груди нежно смотрит на жену и дочь: традиционное семейное фото.

– Тетя Эмми, ее дочь и моя кузина Эдда и дядя Герман, – сообщает Элизабет, словно представляет нас друг другу, хотя я и без нее узнаю всех троих. Другое дело, что мне удивительно слышать, когда кто-то называет Геринга «дядя Герман». – А вот дядя в парадном костюме, – кивает Элизабет в сторону следующей фотографии. На ней Геринг больше похож на себя – точнее на того, каким его знаем мы по фотографиям и кинохронике. И смотрит сквозь время на меня. Я невольно перевожу взгляд с него на Элизабет. И отмечаю: сходство между дядей и племянницей не абсолютное, и если растащить это сходство на черты лица, изгибы, заломы кожи, то, по итогу сравнения, общего у Элизабет и рейхсмаршала окажется крайне немного. Но в то же время, если смотреть в целом, как на витраж из тысячи разноцветных стекол, сложившихся в общую картину, кажется, что они очень похожи, просто невероятно!

Племянница рейхсмаршала догадывается, о чем я думаю, и опережает меня:

– Вы же не хотите сказать, что мы с ним… похожи?

– Хочу. Похожи, – отвечаю я не без провокации.

– Неправда, – замечает она ровным голосом так, словно сообщает мне очевидный факт. – Мы совсем разные люди.

– Но внешне похожи, – настаиваю я.

– Если только чуточку, – улыбается Элизабет и протягивает мне какую-то тонкую красную книжечку. – Знаешь, кто это?

Я догадываюсь: разворачиваю корочку и обнаруживаю внутри три скрепленные крупные фотографии, сделанные, судя по всему, с разницей в несколько минут. С каждой карточки через тончайшую сетку коричневой ретуши на меня обращено одно и то же красивое, гладкое лицо мужчины средних лет, с умными, мягкими карими глазами, улыбающегося в усы. На нем белая рубашка, галстук, серый пиджак. И у него очень тонкие кисти рук – почему-то я всегда обращаю внимание на кисти рук у людей: у мужчины на фото они по-женски изящные.

На первой фотографии, сверкая глазами сквозь десятилетия, он смотрит на меня и, лукаво улыбаясь, держит в руках длинный мундштук, который венчает недокуренная сигарета. На другой – уже прикусывает мундштук, словно собирается вот-вот затянуться сигаретой. На третьей фотографии он уже не смотрит в объектив, а двумя руками со скучающим видом скручивает новую сигарету.

– Знакомьтесь, это Альберт, – сдержанно улыбается Элизабет, – младший брат дяди и мой отец. Он родился в 1895 году и был на два года младше Германа. Сравните фотографии – какие они разные! Мне кажется, я не похожа на отца ни капельки.

По странной ее интонации мне трудно понять, печалит ее сей факт или радует, но я предпочитаю пока что не уточнять.

Думаю о том, насколько Герман и Альберт отличаются внешне, – так и не скажешь, что братья.

– Чешска. – Элизабет тычет пальцем себе в грудь. – Чешска! – повторяет она и, чтобы окончательно уверить меня в этом, легко произносит несколько фраз на чешском – что-то про кошек, мамку и бабку.

Потом она, наконец, усаживается на диван напротив меня и, устроившись поудобнее, продолжает:

– Моя мама была родом из Праги. Из Чехословакии. Чешской республики. Когда мой папа познакомился с моей мамой, то она была Клазар-Нойман. Нойман, как вы понимаете, еврейская фамилия. Отец повстречал маму в Чехословакии, куда приехал, чтобы (по указанию брата Германа) возглавить концерн «Шкода» в 1939 году.

Так. Пытаюсь разобраться. Выходит, что… жена родного брата Германа Геринга, второго человека Третьего рейха, – чешская еврейка? Из чего следует, что и племянница рейхсмаршала, сидящая передо мной, тоже еврейка по происхождению? Разумеется, сразу вопрос: как такое возможно? Ведь одним из самых тяжких «грехов» в Третьем рейхе считалось преступление против чистоты арийской расы. Или нет правил без исключений?!

Элизабет продолжает:

– Мой отец ненавидел войну и отказался служить в армии, потому что за его плечами была Первая мировая, и больше сражаться он не хотел. Дядя Герман назначил его одним из управляющих заводами концерна «Шкода». «Шкода» – компания, которая производила тогда оружие, машины. Герман давал отцу разные поручения, которые тот исполнял, – кажется, Альберт был ответственным за подготовку оружия к войне. Мне трудно судить, почему Герман отослал Альберта из Германии в Чехию, думаю, причиной было желание скрыть брата от Мюллера, шефа гестапо, и прочих неприятных личностей, ведь мой отец занимался спасением людей, пытаясь препятствовать политике, проводимой Гитлером и Германом Герингом, его родным братом. А Альберт, представляете, приехал в Чехословакию и… женился на моей маме. Вот такой вот сюрприз для дяди.

– Сразу всё усвоить трудно, давайте начнем с того, при каких обстоятельствах Альберт познакомился с Милой?

– Это была вечеринка в честь приезда отца в Чехию, проходила она в каком-то очень крутом, роскошном отеле. И моя мама была – уж не знаю почему – приглашена туда со своими друзьями. Там они с отцом и познакомились. Я думаю, что это было настоящее чувство. Мама была младше Альберта на целых двадцать лет, но влюбилась безумно. По крайней мере сначала всё было, как в сказке, а вот закончилась их история большим разочарованием – мама просто не могла поверить, что эта любовь может обернуться чем-то таким… А отец был бонвиваном, грубо говоря, бабником.

– А как Герман Геринг в принципе позволил своему брату Альберту жениться на чешской еврейке?

– Узнав о свадьбе Альберта и Милы, Герман… выкупил для молодой невесты брата роскошный «мерседес» цвета красного вина. Так что вот. Вопреки всему, мама дяде Герману очень нравилась. У меня даже где-то была их совместная фотография. Не только дядя – вся семья Герингов любила ее. Дядя часто приглашал маму с отцом в свои замки, а их медовый месяц прошел в замке Маутерндорф, в Австрии. Они периодически собирались всей большой семьей: Альберт с Милой, Герман с Эмми и сестры Ольга и Паула. Правда, у Германа с каждым годом всё реже получалось выбираться на эти встречи. Сейчас кое-что покажу…

Элизабет перетряхивает толстый альбом в красном переплете и вынимает старую телеграмму, зажатую между тяжелыми картонными листами, пожелтевшую от времени.

– Смотри: это поздравительная телеграмма моим родителям от Германа и Эмми, его жены. Я родилась 6 декабря 1944 года. Телеграмма датирована десятым декабря – с небольшим опозданием.

Deutsche Reichspost

33 S BERLIN STABSAMT GOERING OW 1145

10 DECEMBER 1944

= FRAU MILA GOERING

KRANKENHAUS BAD ISCHL

WIR SENDEN EUCH HERZLICHE GLUECKWUENSCHE ALLES GUTE FUER MUTTER UND KIND = HERMANN UND EMMY2

Элизабет тяжело вздыхает:

– Представляете, всего через каких-то несколько месяцев после этой телеграммы Третий рейх рухнет, Германа Геринга захватят в плен американцы, ну а дальше ты и сама отлично знаешь: начнется Нюрнбергский процесс, где дядя будет объявлен преступником номер один. А дальше – новый виток семейной драмы, который мог бы лечь в основу художественного фильма!

Мой отец во время войны, с молчаливого согласия Германа Геринга, спасал людей от нацистского режима. Скажу больше – это началось с подачи моего дяди. Он был первым, кто обратился к младшему брату Альберту с просьбой помочь подруге своей жены. Моя тетя Эмми Зонеманн была актрисой, и ее подруга вышла замуж за еврея, а в нацистской Германии эта история не могла иметь хорошего продолжения и тем более счастливого конца. Тетя Эмми, добрая женщина, очень хотела помочь подруге и ее мужу-еврею покинуть Германию и буквально взяла мужа измором, заставив пообещать, что он им поможет. Ну а тот сразу обратился к Альберту…


Двадцать первого мая 1946 года тюремный психиатр Леон Голденсон, американский еврей, с которым Герман поладил лучше, чем с остальными, во время Нюрнбергского процесса, задал рейхсмаршалу вопрос, формулировка которого лично меня когда-то сильно удивила: «Я заметил [Герингу], что говорили, будто он помогал конкретным евреям и предотвратил преследование некоторых людей. Может он рассказать об этом побольше? “Когда ко мне обращались за помощью евреи, я всегда помогал. Конечно, это были люди, которых я знал раньше, а также их друзья и родственники… Я, кстати, внес предложение, чтобы на евреев, получивших Железный крест в Первую мировую войну, не распространялось действие антисемитских законов”»3.


Элизабет книгу Голденсона не читала, но знает много семейных тайн. Она продолжает:

– Думаю, дядя правда не был антисемитом, как бы странно это сейчас ни прозвучало. Во-первых, он знал, что моя мама не принадлежит к арийской расе, мягко говоря. Во-вторых, он всё-таки был героем Первой мировой и хлопотал за многих своих сослуживцев-летчиков еврейского происхождения. Вот откуда неудавшаяся попытка законодательно пощадить в тридцатые годы тех, кто заработал на войне Железный крест. И еще: вы, наверное, слышали, что во время «Пивного путча» дядю Германа сильно ранили в бедро. Так вот, первую помощь ему, истекавшему кровью, оказал еврей, владелец банка, располагавшегося поблизости. Дядя выжил благодаря этому человеку, и его, спасителя Германа Геринга, миновали все репрессии, что, конечно, невообразимо! Дядя умел помнить добро. Но всё-таки лично помогать евреям Герман не мог. Просто представьте, что было бы, если бы об этом узнал Гитлер? Но Герман обещал помочь друзьями своей жены, рассказал всё Альберту и подписал ему бумаги, открыв тайный «зеленый коридор», – уж не знаю, как у них всё это точно называлось, но по этому коридору прошли сотни человек. И мой отец этим людям активно помогал. А потом Альберт просто обнаглел – стал подписываться именем могущественного брата, понимая, что, в случае чего, тот его прикроет. И у дяди не было выбора – он прикрывал брата. Когда в мае 1945 года Германа Геринга арестовали, Альберт пошел и добровольно сдался в плен американцам.

Центр допросов Седьмой армии США

Отчет о предварительном допросе

28 июня 1945 года

Допрашиваемый: Геринг, Альберт. Инженер. Брат Германа Геринга.

Личные данные: Альберт Геринг родился в марте 1895 года в Берлине. В 1914 году окончил среднюю школу. Воевал на Первой мировой войне и дослужился до 1-го лейтенанта. С 1919-го по 1924 год получал высшее инженерное образование. Позже занимал различные должности, работая по профессии. Его последним местом работы был концерн «Шкода», он работал там с 1938 года. Геринг настаивает на том, что всегда противостоял нацистскому режиму и из-за своих личных убеждений даже считался «белой вороной» в собственной семье. Он также уверяет, что его едва не арестовало гестапо, но брат спас его в последнюю минуту.

Административные данные: Геринг добровольно явился в CIC в Зальцбурге 10 мая, был арестован 13 мая и доставлен в SAIC в тот же день, на попечение G-2 Седьмой армии.

Документы при себе: австрийский и германский паспорта. Комментарии и рекомендации: источник очень общителен и готов сотрудничать4.

Элизабет:

– Он действительно пришел к американцам сам. Наверное, отец думал, что информация, которую он знал о спасении евреев, поляков, чехов, сможет помочь старшему брату на суде, в частности смягчить наказание. Но тогда, до начала Нюрнбергского процесса, люди ещё не знали всей правды о жутких концлагерях и массовых уничтожениях.

Альберт хотел доказать всем, что Герман, объявленный главным военным трофеем Второй мировой войны, отнюдь не был кровожадным монстром, – по крайней мере не был тем чудовищем, каким его представляли газеты и радио после мая сорок пятого. Точно я знаю одно: у отца не было иных причин, чтобы прийти и сдаться в плен: в войне он не участвовал, выступал против нацизма, помогал людям. Так что его-то точно не должны были сажать в тюрьму. Но ведь посадили, как только узнали (от него самого), что он брат Германа Геринга. И даже когда, спустя месяцы, вся правда про Альберта открылась, его не хотели отпускать из-под ареста – до тех пор, пока не появились свидетели, люди, которых отец спас (не без помощи брата, между прочим).

В общем, папа, отправившись спасать Германа и явившись в ставку к американцам по доброй воле, вряд ли осознавал, что скоро его самого тоже нужно будет спасать…

Конфиденциально

Отчет от 19 сентября 1945 года

Результаты допроса

Результаты допроса Альберта ГЕРИНГА, брата РЕЙХСМАРШАЛА Германа, состоят из такой продуманной попытки обелить себя, какую SAIC вряд ли когда-либо видела. Альберт Геринг. Отсутствие тонкости в его поведении равносильно количеству жира в его тучном брате.

Его карьера почти полностью приходится на период подъема Нацистской партии. Будучи скромным инженером по термодинамике в 1930 году, он вдруг резко поднялся по карьерной лестнице…

Альберт Геринг утверждает, что его жизнь была не чем иным, как нескончаемым противостоянием с гестапо. Кажется, что и рейхсмаршал больше ничем и не занимался, кроме как вырывал своего брата из тисков, в которые тот попадал, то защищая старую еврейку, которая отказалась салютовать «Хайль Гитлер», то вежливо-пренебрежительно отзываясь о партии. В 1938 году он был поражён, когда увидел, как два человека из СА принуждают шестидесятилетнюю еврейку драить улицы соляной кислотой.

Источник настаивает: «У меня не было отношений с братом как с государственным чиновником. Мои отношения с ним как главы заводов “Шкода” можно обозначить как “понимание”. А мои отношения с ним как с братом были прекрасными». Он настаивает, что Герман Геринг часто спасал ему жизнь и никогда не пытался препятствовать его самаритянской деятельности [по спасению людей от режима], а только предостерегал. Когда бы они с братом ни встречались, всегда старались избегать разговоров о политике.

Альберт утверждает, что в последние полтора года ни для кого не являлось тайной, что влияние БОРМАНА, ГИММЛЕРА и ГЕББЕЛЬСА на ГИТЛЕРА было значительно сильнее, чем у его брата даже в самые лучшие времена. Герману ГЕРИНГУ было известно о влиянии ГЕББЕЛЬСА, но он никогда не верил, что ГИММЛЕР тоже испытывает враждебность по отношению к нему.

В заключение. Источник настаивает: он твердо убежден в том, что война закончилась бы намного раньше, отрекись Гитлер от власти или умри, – в этом случае его брат Герман ГЕРИНГ стал бы ФЮРЕРОМ, как это и было задумано.

Элизабет, которой я выборочно зачитываю текст документа, своей подвижной мимикой красноречивее любых слов комментирует каждую фразу. В конце концов просто не выдерживает, – и я понимаю, что мысль о дяде, который мог бы возглавить Германию, приходит ей достаточно часто:

– Я лично считаю, что Герман Геринг мог взять на себя бразды правления. И, возможно, это было бы настоящим спасением для несчастной, обескровленной войной Германии, потому что дядя был прирожденным политиком и был по-настоящему умен. Он смог бы вытащить всех из глубокой ямы, в которую Германия провалилась из-за Гитлера.

Я должна пояснить: Гитлер обещал Герингу, что если с ним что-то случится, то дядя унаследует командование. Но Гитлер не отказался от власти до последнего, он не сказал: «Я проиграл, всё кончено, так что, может, кто-то другой должен занять мое место».

В общем, Геринг ждал долго и, наконец, решился. Когда Гитлер узнал о дядиных посягательствах на власть на жалких руинах, что когда-то были Германией, то незамедлительно объявил Германа предателем. И если бы вы, русские, не пришли, то дядю просто-напросто расстреляли бы, потому что он уже содержался под арестом. Гитлер, сумасшедший придурок, не осознавал, что это была отчаянная попытка Геринга изменить то, что они оба сотворили. Фюрер посчитал, что его соратник просто захотел власти, – ну не на пепелище же! Очевидно, что дядя Герман просто хотел исправить ситуацию и спасти то, что можно было спасти! По крайней мере именно эту версию я слышала от своей семьи.

В голосе Элизабет я слышу искреннее сожаление. Она абсолютно уверена: стань дядя во главе рейха, всё было бы замечательно. Но пока она не утянула меня за собой в рассуждения о внешней и внутренней политике рейха, спрашиваю: так что же сталось с Альбертом, ее отцом? Неужели он действительно спасал людей? В такое, согласитесь, поверить трудно. Элизабет вдруг подпрыгивает и хлопает в ладоши, как ребенок, – она, кажется, уже знает, что ответить на мой вопрос (в эту секунду она очень похожа на Германа – с такой же подвижной мимикой и неуемной энергией, с таким же блеском в глазах и абсолютной увлеченностью предметом нашей беседы):

– А вы знаете, какой у меня знаменитый крестный? Ох, надо мне было с этого начать! Я ведь очень-очень горжусь своим крёстным отцом! Он – мировая знаменитость! Он великий композитор – Франц Легар. (Элизабет вдруг начинает громко насвистывать какую-то знакомую мелодию – ну точно, это же оперетта «Веселая вдова»!) Мой отец во время войны спас жену Легара Софи, еврейку. И в 1944 году великий композитор стал моим крестным, представьте себе. Я как человек, выросший в музыкальной семье (мой отец Альберт Геринг играл аж на нескольких музыкальных инструментах, а мама в юности пела в опере в Праге), невероятно счастлива иметь такого крестного!

С этим связана еще одна любопытная история. Когда отца арестовали в 1945-м и допрашивали, ему никто не верил: над ним потешались, издевались, дразнили. Поначалу просто не было свидетелей, способных подтвердить, что он действительно спасал людей от нацистского режима. И вдруг – это просто невероятно – каким-то чудом племянник Софи Легар, офицер Виктор Паркер, тоже еврей, эмигрировавший в свое время в США и служивший там в армии, оказался в Германии, в Нюрнберге, рядом с местом, где допрашивали отца. Наверное, кто-то сказал ему: «Знаешь, есть некто Альберт Геринг, который утверждает, что спасал людей. В их числе – и жена композитора Франца Легара». На что Паркер ответил: «Так и было! Софи – моя тетка!» И он дал первые показания в пользу моего отца.

– Итак, после ареста Германа Геринга доставили в Нюрнберг для проведения процесса. Более того, в Нюрнберге оказался и ваш отец, крепко «завязнув» в отчаянных попытках спасти главного нацистского преступника, своего брата…

Элизабет кивает: да, они оба были в Нюрнберге во время самого крупного военного трибунала в истории.

– Госпожа Геринг, вы когда-нибудь думали о том, как могла произойти встреча братьев в тюрьме? Представляли себе?

– Не знаю, – напрягается Элизабет, пуская рябь морщин по лицу и поджимая уголки губ, – наверное… наверное, они обнялись. Бросились бы друг к другу в объятия, если бы не было охраны и кучи прочих условностей… Потому что, я знаю от мамы, они очень любили друг друга. И Герман всегда оставался для Альберта дорогим старшим братом. А у дяди привычка спасать Альберта вообще срабатывала как рефлекс – с детства.

– Госпожа Геринг, кое-что не сходится, – начинаю я, извлекая заготовку (листок бумаги с напечатанным загодя текстом). – В книге тюремного психиатра Леона Голденсона, который встречался с главными обвиняемыми во время Нюрнбергского процесса, есть записи бесед с вашим дядей. Вот что сам Геринг говорил о своем брате Альберте Геринге в марте 1946 года, за несколько месяцев до своей смерти: «Он никогда не был членом партии… жил в Австрии и был противником партии до 1938 года. Потом я назначил его иностранным директором заводов “Шкода” в Праге. Это было до оккупации Чехословакии… он всегда был моим антиподом. Его не интересовала политика или война, а меня – как раз наоборот. Он был тихий, а я любил толпу и компанию. Он был меланхоликом и пессимистом, а я оптимист. Он неплохой человек – Альберт… Этот мой брат, Альберт, счастливо женат. Он всегда выглядел на десять лет старше меня. Возможно, потому, что всё воспринимает слишком серьезно».

Я зачитываю эти строки Элизабет. Она слушает, но временами пытается меня перебить. Несколько раз кивает и даже делает печальную гримаску на фразе «счастливо женат», в очередной раз перебивая меня репликой:

– О да, я потом расскажу об этом отдельно – о том, чем закончился счастливый брак моих родителей. Так что у тебя там еще?

– А еще, – добавляю я, – Геринг говорит психиатру: «Я думаю о своем брате Альберте. Вы просили рассказать меня о моем родном брате, а я едва ли могу что-то о нем рассказать. Это странно, но так типично. Мне сейчас подумалось: почему мы были чужими?» – Поглядываю на Элизабет – она улыбается. – И тут автор, Голденсон, добавляет от себя: «Казалось, что Геринг, перечисляя различия между собой и младшим братом, оправдывается».

– Не оправдывается! – Элизабет, на устах которой торжествующая улыбка всезнайки-отличницы, во время последних фраз просто распирает от желания перебить меня. – Он снова пытается спасти брата. Он что, дурак, чтобы заявлять: «У нас с братом замечательные отношения»?! Это ж своей рукой подписать Альберту, которого мариновали в том же Нюрнберге, приговор! Ложь – это единственный способ помочь брату: так что дяде впервые в жизни пришлось отказаться от Альберта (мой отец, наивный правдолюб, напротив, пер на рожон, яростно настаивая на своих добрых отношениях с Германом). Правду знали всего несколько человек, только семья – Альберт, Герман и их сестры Паула и Ольга, мои тети. Да еще и моя мама, которая была с ними в близких отношениях. К тому же Герман, как ты, наверное, знаете, с огромным подозрением относился к этим тюремным психологам и психотерапевтам. Наивно было бы полагать, что военные, назначенные исполнять роль психологов, будут думать о профессиональной этике в ущерб судебному процессу. Герман был не дурак, всё он отлично понимал и старался не откровенничать с этими людьми. Поболтать – с удовольствием: а что ему делать в камере-одиночке? Но уж не исповедоваться им. Это факт. Об этом моей маме говорила тетя Эмми, его жена. Так что да, Герман Геринг, последний подонок, как считали все без исключения на суде, всё-таки думал о брате: не только о Гитлере, рухнувшем великом рейхе и прочей дребедени, что канула в Лету. Он думал и об Альберте.

– Выходит, когда после мая 1945 года ситуация изменилась, – подхватываю я, – Альберт решил вернуть долг: рискуя жизнью, пришел спасать брата, да еще и родство признал открыто, зная, что с фамилией Геринг это будет тяжело…

– Невероятно тяжело. Но я думаю, что дело не только в моральном долге перед Германом. Хотя… и это тоже. Альберт всегда был к нему привязан.

Свидетельские показания Альберта Геринга, взятые в Нюрнберге, Германия 11:00 – 12:00 3 сентября 1945 года полковником Джоном Э. Аменом

Вопрос: Поднимите правую руку и поклянитесь, что всё, что вы скажете, – правда, только правда и ничего кроме правды.

Альберт: Клянусь.

Вопрос: Каково ваше полное имя?

Альберт: Альберт Геринг.

Вопрос: Вы понимаете по-английски?

Альберт: Немного. Но не достаточно.

Вопрос: Сколько вам лет?

Альберт: Пятьдесят один год.

Вопрос: Вы женаты?

Альберт: Да, я женат.

Вопрос: У вас есть дети?

Альберт: Да, у меня есть восьмимесячная дочь.

Вопрос: У вас есть другие дети?

Альберт: Нет.

....

Вопрос: Где вы работали?

Альберт: Я был инженером и работал на заводах «Шкода».

Вопрос: В Чехословакии?

Альберт: Да.

Вопрос: Чем конкретно вы занимались?

Альберт: Я был исполнительным директором по экспорту, и мой офис находился не в Праге, а в Бухаресте. Я отвечал за всё юго-восточное направление по Европе. То есть за Болгарию, Югославию, Румынию, Венгрию, Грецию и Турцию. Я отвечал за обеспечение этих стран товарами мирного потребления, которые мы производили в то время. Например, локомотивами, дизельными двигателями, электрическими двигателями, кранами…

Вопрос: С какого времени вы занимали эту должность? Альберт: С 1939 года до конца.

Вопрос: А чем вы занимались до 1939 года?

Альберт: До 1939 года я работал в германо-итальянской компании, производящей фильмы. «Тобис-Италиано».

Вопрос: На какой должности?

Альберт: Я был директором.

Вопрос: Герман инвестировал деньги в этот концерн?

Альберт: С полной уверенностью могу сказать, что он никогда не инвестировал деньги в эту компанию, он не имел к ней никакого интереса.

Вопрос: А что с компанией «Шкода»?

Альберт: Не думаю, что у него была какая-то материальная заинтересованность в заводах «Шкоды», однако поскольку экономикой Протектората управлял рейх, то заводы подпадали под ответственность Германа Геринга…

Свидетельские показания Альберта Геринга, взятые в Нюрнберге, Германия 10:45— 12:40 25 сентября 1945 года лейтенантом Робертом Х. Джексоном

Вопрос: Ну а теперь расскажите о своих отношениях с братом Германом.

Альберт: Прежде всего, следует четко разделить вопрос на две части, если уж вы спрашиваете об «отношениях». Первое – это мои отношения с ним как с частным лицом, моим братом. Второе – это мои отношения с ним как с государственным чиновником. Если говорить о нем как о моем брате, то он был добр ко мне и всегда пытался помочь, как я уже говорил на предыдущих допросах. Как братья мы были очень близки друг другу, и у нас были вполне нормальные братские отношения – как в любой семье. Как с чиновником я с ним никаких дел не имел. И должен сказать, что с 1923 года, с того самого момента, когда была организована [нацистская] партия, я был одним из самых ярых ее противников и активно выступал против этой партии. И я не имел с ним дел как с представителем этой партии.

Вопрос: Мы к этому вернемся.

Альберт: Да.

Вопрос: Были ли между вами и вашим братом деловые отношения? Какого рода?

Альберт: У меня также не было никаких деловых отношений с ним, за исключением того, что я возглавил заводы «Шкода». Я был там инженером, а заводы «Шкода» входили в число заводов, принадлежащих Reichwerke Hermann Goering, и, если смотреть на это под тем углом, под которым смотрите вы, то да, у нас были такие деловые отношения.

........................................................

Вопрос: Работу на «Шкоде» вы получили через своего брата, не так ли?

Альберт: Нет, как раз наоборот. Несколько чехов пригласили меня на эту должность, среди них был Бруно Солецки, который разыскал меня в Вене и попросил работать на «Шкоде». Я спросил разрешения у брата.

Вопрос: Когда это было?

Альберт: Я под присягой и не могу сказать точно, но примерно в конце 1938 года или в начале 1939 года, да, я всё же думаю, что в начале 1939 года. Тридцать девятый – это, скорее всего, самое позднее, когда это могло быть, потому что год я посвятил тому, чтобы узнать, как функционируют заводы, чтобы разобраться, а потом уже направился в Бухарест, в мае 1940 года.

Вопрос: В любом случае, вы начали работать на «Шкоде» после аннексии Судетов, верно?

Альберт: Думаю, что так.

Свидетельские показания Альберта Геринга, взятые в Нюрнберге, Германия 10:45— 12:40 25 сентября 1945 года лейтенантом Робертом Х. Джексоном

Альберт: Я всегда был склонен помогать тем, кто нуждался, невзирая на национальность, страну, возраст или на то, иудей он или христианин. Я помогал людям из Румынии, Болгарии, Венгрии, Чехословакии и Германии, когда это было необходимо, вне зависимости от того, были они бедны или хотели эмигрировать, и я никогда не желал получить за это ничего взамен, потому что делал это, исходя из своих религиозных убеждений.

Вопрос: Какова ваша религия?

Альберт: Я принадлежу к протестантской конфессии, но я был и в ортодоксальных церквях, и в синагогах. Я был на буддистских и брахманистских службах: атрибутика в данном случае значения не имеет. Бог один. Но я принадлежу к протестантской конфессии.

Свидетельские показания Альберта Геринга, взятые в Нюрнберге, Германия 11:00— 12:00 3 сентября 1945 года полковником Джоном Э. Аменом

Вопрос: Вы когда-нибудь брали деньги с некоторых из [спасённых вами] людей?

Альберт: Ни одного пенни.

Вопрос: Ни от кого?

Альберт: Всё, что я делал, было продиктовано гуманистическими соображениями и религиозным долгом, и я никогда не получал за это денег. Ни от кого.

...........................

Вопрос: Доводилось ли вам периодически выступать посредником между вашим братом и теми, кто хотел получить от него какие-то милости?

Альберт: Возможно, вы не вполне точно формулируете вопрос, допуская, что я действовал как посредник и связывал тех, кто хочет получить какие-то привилегии, с моим братом. Верно то, что я много раз звонил ему по телефону, когда хотел помочь людям и когда я сам хотел воспользоваться его влиянием для этого.

Вопрос: То есть это чистое совпадение, так?

Альберт: Когда меня допрашивали в центре допросов Седьмой армии в Аугсбурге, я дал им полный список всех своих звонков, которые я делал, и приложил огромную таблицу, которая включает имена тех, кому я помог. К примеру, там есть и евреи, которым я помог выбраться из Дахау и которым помог эмигрировать. Так же, есть имена [канцлера Австрии] Шушнига и [эрцгерцога] Йозефа Фердинанда, которым я также помог бежать. В любом случае, я надеюсь, что эти бумаги окажутся у вас и вы сможете посмотреть их, – и они лучше меня смогут сказать вам то, о чем вы спрашиваете.

Вопрос: А ваш брат всегда выполнял то, о чем вы его просили?

Альберт: Настолько, насколько был в силах. Изначально у него была власть, чтобы делать это. Позже – уже нет, потому что Гиммлер стал более могущественным. Он [Герман Геринг] всегда имел доброе сердце и, когда слышал о какой-то несправедливости, о которой я ему рассказывал, всегда пытался поступать правильно…

Элизабет задумывается:

– Мне кажется, в Нюрнберге Альберт был такой один – человек, не использовавший в отношении Германа Геринга слов вроде «убийца», «чудовище». Оно и понятно, конечно. Но это не могло не вызывать раздражения среди прокуроров и судей: им казалось, что Альберт хочет спасти брата и гнусно лжет, обеляя и себя и Германа.

Мой отец, насколько я знаю, часто поддразнивал своего брата Германа на семейных посиделках и встречах: «Ой, ты такой глупый, что в одной куче с этим Гитлером и нацистами!» При этом Герману приходилось спасать Альберта от тюрьмы много раз. Потому что его регулярно пытались арестовать за протесты против режима. Альберт вообще любил провоцировать нацистов. На улицах. В открытую. Совершенно бессовестно. Без чувства страха. Понимал ли он, что Герман всегда его прикроет?

Как мне рассказывала мама, когда Альберта в который раз посадили в тюрьму в 1944 году, Герман сказал ему: «Я больше не смогу помочь. В следующий раз мне просто не удастся тебя вытащить. У меня у самого из-за этого проблемы».


Много дней спустя после разговора с Элизабет нахожу вот такие строки в протоколах допросов Альберта Геринга от 25 сентября 1945 года:

Альберт: Когда я увидел его [Германа Геринга], он сказал мне, что это действительно последний раз, когда он помогает мне, потому что у него сейчас большие проблемы. Это было 1 февраля или, может быть, 31 января текущего года. Он сказал мне, что у него был невероятно трудный период жизни и что был приказ о моем аресте, который был подготовлен Киллингером, что являлся посланником в Бухаресте, потому что я помог некоторым евреям. Этот последний приказ о моем аресте, о котором я сейчас говорю, был подготовлен в январе этого года и подписан главой гестапо Мюллером, который также был обергруппенфюрером в СС.

Вопрос: Ну а теперь расскажите нам о ваших остальных арестах, где, когда и за что, были ли вы в заключении, или вас кто-то вытащил?

Альберт: Так было в Бухаресте. И случилось прежде всего потому, что я ничего не мог поделать с представителем Германии и тамошними членами партии [в Бухаресте]. Я поддерживал отношения с компанией моих инженеров и югославов. То же самое было в Праге, Софии и в Бухаресте. А Киллингер, который в то время исполнял свои обязанности, приглашал меня несколько раз то на обед, то посетить лекцию, – в общем, что-то в этом роде. Однажды один из советников посольства встретил меня и задал вопрос, почему же я всё время отказываюсь от приглашений? И я ответил, что лучше я буду общаться с водителем такси, чем буду сидеть рядом с убийцей. Потому что Киллингер убил Ратенау5. Спустя некоторое время мой ответ передали Киллингеру, и он был в ярости, и снова и снова доносил на меня в гестапо, а также говорил о том, что я отказываюсь вступать в партию.

Вопрос: Не расскажете ли кратко, где, когда и почему вы были арестованы?

Альберт: Спустя некоторое время меня стало преследовать гестапо в Праге за то, что я защищал чехов на заводах «Шкода» и боролся против немецкого влияния. Потом подготовили ордер на арест от гестапо из Праги. На меня был написан донос, который отправили к Нейрату, а от него – к моему брату. Документ гласил, что я продолжаю помогать евреям и, в частности, помог еврейской семье, и что я хлопотал за них, чтобы помочь получить иностранное гражданство, чтобы они могли эмигрировать. В конце была приписка: «Как долго вы позволите этому гангстеру продолжать его деятельность?» А в следующий раз дело было в Бухаресте, когда я, в разговоре с друзьями, назвал Гитлера самым главным преступником всех времен…

Вопрос: И Герман способствовал вашему освобождению каждый раз, когда вас арестовывали?

Альберт: Меня арестовывали не каждый раз, но когда приходили приказы и ложились ему на стол, он всегда помогал мне. В последний раз, в феврале, он сказал мне, что делает это в последний раз, потому что больше не сможет мне помочь… Ему пришлось помочь мне даже с женитьбой, потому что гестапо нетерпимо относилось к тому, что я собираюсь жениться на чешке…

Вопрос: Ваш брат был довольно жестким человеком, не так ли?

Альберт: Нет, напротив, очень мягким. Он делал всё для наших сестер и кузин, чересчур баловал их, я бы сказал портил. И мне это не нравилось. Я жил своей жизнью и не зависел от него…

Вопрос: А что говорил ваш брат, когда вы говорили ему о том, какие жуткие вещи творят с евреями?

Альберт: Ну, его обычной реакцией были слова о том, что всё слишком преувеличено, потому что у него-то есть точные отчеты обо всем. Он говорил мне, что не стоит смешивать дела государственные с деяниями историческими, потому что у меня не хватает политических знаний. Его обычные слова были такими: «Ты – политический идиот!» И что я создаю ему много трудностей из-за того, что смешиваю все эти вещи, но, вы знаете, он же здесь, в камере номер 5, и сам может рассказать вам об этом. Я также знаю, что в другом протоколе допроса он назвал меня «белой вороной в семье». Он назвал меня аутсайдером.

Элизабет Геринг никогда не читала протоколов допроса своего отца. Но в целом согласна с дядей: он вообще ей ближе по духу, чем отец. Она говорит:

– Герман-то добился всего, чего только мог добиться в своей жизни: достиг пика военной карьеры, правда, при наличии Гитлера он не мог прыгнуть выше, чем прыгнул. А Альберт – он был бонвиваном. Эдаким красавцем-бабником. Он никогда не демонстрировал своих амбиций, никогда не желал иметь больше, чем необходимо: был счастлив тем, что имеет. После войны он не пытался биться за улучшение жилищных условий, что-то делать для своей семьи, может, просто время было не такое хорошее и неправильно было бы вообще думать о покупке и приобретении каких-либо вещей для своей семьи. Наверное, в лучшие времена он бы проявил какие-то свои амбиции – не знаю. Зато знаю, что он действительно работал до войны в киноиндустрии и был дружен со многими евреями в Австрии. У него было очень много друзей-евреев: доктора, директора, продюсеры…

Кстати, я хочу кое-что дополнить про его работу на заводах «Шкода». Чехи периодически устраивали саботажи на производстве. А мой отец, будучи на высокой должности, об этом знал, стараясь делать так, чтобы информация не выходила за рамки узкого круга лиц. Но однажды о саботаже узнало немецкое правительство. Отец рассказывал маме, что всех чехов, что принимали участие в нем, погрузили в машины и увезли – и никто никогда о них больше не слышал. В то время работал на заводе один парень, ему было лет пятнадцать, так вот, спустя много лет этот парень тоже дал свидетельские показания в пользу отца, сказал, что Альберт из собственного кармана содержал семьи тех, чьих отцов и мужей забрали навсегда. Потому что некому было заботиться об этих семьях. Так что это интересный штрих к портрету отца. Он был хорошим милым человеком, он по-доброму относился к людям разных национальностей, спасал их, помогал как мог. Но… – Вдруг она смолкает, насильно приклеенная улыбка исчезает, и Геринг тихо добавляет: – Но я, единственная дочь, его совсем не волновала…

Я вижу: ее живость куда-то улетучилась, она устала и хочет передохнуть. Сергей Браверман тоже машет мне: мол, закругляйтесь, нужно поменять точку съемки, дать героине время отдышаться.

– Говорить обо всем об этом не так просто… – Элизабет с облегчением встает с дивана и разминается, покрякивая. – О давно минувших временах, когда я была совсем крошкой. Какие-то воспоминания стерлись, какие-то спутались, прямо как волосы, понимаешь? И мне трудно разобраться: забываю фамилии, путаю некоторые факты, но, в общем, думаю, что не слишком привираю. И потом – главным источником того, что я знаю про времена Третьего рейха и Нюрнбергского процесса, являются не исторические факты и документы, а внутрисемейные истории: то, что рассказывали мои тети Ольга и Паула и, конечно же, тетя Эмми, жена Германа, которая дружила с моей мамой, – ну и мама, разумеется. К сожалению, она умерла. Она бы вам понравилась – столько всего знала! Увы, не хватило мне сил и терпения написать книгу: надо было крутиться, работать, выживать и еще успеть пожить, наконец.

– Госпожа Геринг, – говорю серьезно, – может быть, всё-таки стоит написать?

– Может, и стоит. Если получится. Сейчас у меня, как всегда, дел по горло. Слушайте, давно хотела сказать, не могли бы вы с Сергеем называть меня Элизабет? Ненавижу эти формальности: «госпожа Геринг». Давайте просто по имени.

– Просто Элизабет?

– Да, – улыбается она, – Элизабет. – И тут же, обернувшись к Сергею: – Ты понял? Называй меня Элизабет!

Элизабет просит несколько минут и исчезает за аркой гостиной. Сергей спрашивает:

– Ну как, тебе нравится, что она рассказывает?

– Да, – говорю, – любопытно, думаю, теперь можно будет поинтересоваться и ее собственной судьбой. Интересно, когда мы познакомимся с ее сыном Ренцо?

– Скоро. Мне кажется, он где-то тут!

– Глупости! Мне кажется, кроме неё и перуанской прислуги, дома никого. Кстати, как тебе операторы?

– Я делаю всё, что могу. Но нажимает ли он кнопку записи вовремя? В общем, вскрытие покажет.

– Надеюсь, не мое вскрытие…


– Я хочу вас кое с кем познакомить! Сейчас! Через пару минут! – Элизабет влетает в комнату, сверкая улыбкой: усталости как не бывало – вся гладенькая, довольная, со свежим розоватым блеском на губах.

– Так Ренцо здесь, дома?

– Да, – кивает Элизабет.

– Я же тебе говорил, – улыбается Сергей.

– Рен-цооо! Порфавор! Моментито! – Элизабет кричит что-то по-испански в черную глотку арки. В ответ – тишина. Через несколько секунд – шорох. И вот в освещенную комнату, чуть морщась и смущаясь, входит двухметровый парень: темные глаза, кудрявые каштановые волосы – удачная смесь перуанца и европейца. Очень милое и несколько напуганное лицо. – Ренцо! Это Ренцо! – словно конферансье на сцене, Элизабет гордо представляет его: – Вот он, мой сынок!

Всей интернациональной съемочной группой здороваемся с Ренцо, а я на глаз пытаюсь определить, сколько ему лет. Наверное, несмотря на выдающийся рост, он чуть младше меня: молодое лицо, крепкое тело, в перспективе склонное к полноте. В общем, даю Ренцо лет двадцать пять. А может, и того меньше. Во сколько же лет она его тогда родила?

Ренцо в это время обезоруживающе улыбается и что-то лопочет по-испански.

– Он, к сожалению, совсем не говорит по-английски, – бесцеремонно перебивает сына Элизабет, – но я смогу переводить. Итак, это Ренцо де ла Кадена.

Вот оно что! Таинственный де ла Кадена, которого я приняла за третье лицо, и есть ее сын?

– А это тоже Ренцо. – Мать тычет полным юрким пальцем куда-то за спину сыну, и тут я замечаю огромную фотографию, как раз у выхода из гостиной: в длину, как и в ширину, метра полтора. Боже ты мой, где были мои глаза?! Я ж по этой комнате круги наворачивала! Вот что значит внутреннее напряжение. А на фотографии, которой так гордится наша героиня, Ренцо и Хосе Каррерас в обнимку. Элизабет добавляет: – Два тенора!

– Черт возьми! – Мы с Браверманом с удивлением смотрим сначала друг на друга, а потом снова на фотографию: этот парень, что, оперная звезда уровня Хосе Каррераса?

Элизабет громко смеется и поясняет, видя наше изумление:

– Когда Хосе Каррерас и Лучано Паваротти были в Лиме, то выступали с большим хором, а поскольку Ренцо со своими коллегами еще работает и в главном хоре столицы, то они с ребятами пели вместе с Паваротти и Каррерасом. После выступления, на которое пришло более пяти тысяч человек, люди, что пели в хоре, подходили фотографироваться с тенорами. Каррерас был очень любезен, не то что Паваротти! Смотрите, какое фото получилось. Классное, правда?

Мы киваем. Фото и правда классное. Ренцо краснеет от смущения. Его мама – от гордости. И сразу вопрос:

– Ренцо, а ты интересуешься историей семьи? Что для тебя значат твои предки? Интересна ли тебе история Альберта?

Элизабет голубкой воркует по-испански. Ренцо улыбается, задумывается и после паузы произносит, тыча пальцем себе в грудь, как ребенок:

– Ренцо-Альберт де ла Кадена.

Мать продолжает ворковать, уже на английском:

– Да, я назвала его Ренцо-Альберт в честь своего отца Альберта Геринга. Несмотря ни на что…

– А никто никогда не интересовался происхождением Ренцо? В смысле поклонники таланта? Не спрашивали о принадлежности к семье Геринг?

Элизабет кивает:

– Иногда спрашивают. Не так часто. К примеру, недавно был такой вот случай: спросили про мою фамилию и, как следствие, сразу про происхождение Ренцо. Я сказала: «Вы действительно хотите узнать больше? Но сначала скажите мне, будет вам плохо от того, что я не стану отрицать нашей родственной связи с Германом Герингом? Ведь если это вам неприятно и в перспективе этот факт может затруднить наше общение, то я лучше промолчу».

– Не слишком ли ты опекаешь Ренцо? За несколько минут я уже успела определить, что ты сумасшедшая мать! Что он сам думает о твоей чрезмерной опеке?

Судя по всему, – попадание в яблочко. Я убеждаюсь в этом через секунду, когда, проигнорировав попытки сына узнать у нее перевод вопроса, мать начинает отвечать сама:

– Чрезмерная опека – это не мой случай. Не мой. Я большая поклонница одного индийского психолога, в своих книгах он постоянно повторяет: «Ты не владеешь своими детьми. Ты – их гид. В те моменты, когда ты им нужен, будь проводником. Веди их. Следует сделать их независимыми так скоро, как это возможно, чтобы они сами несли за себя ответственность. Потому что если этого не сделать, то тебя трудно будет считать хорошим родителем». Согласно этой теории, когда каждому из моих детей исполнялось двенадцать лет, я устраивала семейную вечеринку. И написала в честь этого даже небольшую поэму…

– Каждому из детей? – перебиваю ее.

– У меня еще сын. И дочь, она живет в Ла Молина… – На секунду теряю дар речи от удивления. Элизабет продолжает: – Когда каждому из моих детей исполнялось двенадцать лет, я устраивала праздник, а после, в завершение, говорила: «Теперь ты взрослый, то есть отныне несешь ответственность за собственную жизнь! Вы все видите, что я постоянно работаю, нахожусь вне дома, не могу вас контролировать. Так что теперь вы сами должны делать выбор, уметь различать, что есть для вас добро, а что зло. Если вам нужны плохие компании, наркотики, коих тут несметное количество, или какая еще дрянь, то вы непременно (и это в лучшем случае) доведете себя до суда и тюрьмы, – поверьте, тут никто не застрахован. Ну а если вы попадете в тюрьму, знаете, что я сделаю? Я буду носить вам передачи. Например, вкусные фрукты. И… и на этом всё. Потому что я не смогу сделать ничего больше – не смогу повлиять на ситуацию и изменить ее. Так что внимательнее относитесь к себе, заботьтесь о своем здоровье и думайте обо всём, что вы делаете».

Ренцо, я и Сергей в шесть глаз смотрим на Элизабет, которая во время своей вдохновенной речи не просто стягивает всё внимание на себя, но потрясает своей схожестью с сами-уже-поняли-кем.

Ренцо понимает только испанский. Сергей – вот оно, тлетворное влияние работы с переводчиками, – только русский. Выходит, смысл всего вышесказанного сейчас понимаю только я. И меня он, признаться, несколько пугает. Те факты, которые я успела узнать про Перу в целом и Лиму в частности, во время многочасового перелета истерзав путеводитель, вовсе не казались мне доступными для понимания двенадцатилетних детей. Может ли, думаю я, глядя в лучистые светло-коричневые глаза Ренцо, ребенок понимать, что наркотик это зло, когда этот самый наркотик – обычный ходовой товар, который порой находит тебя быстрее, чем ты его? Может ли ребенок понимать, что вокруг, помимо всего прочего, пышным цветом расцветает то, что напугает любого взрослого: насилие, работорговля, жизнь на окраинах, которая иной раз кажется страшнее смерти.

– Мне самой пришлось рано повзрослеть. – Элизабет говорит очень эмоционально, и ее руки рассекают воздух вдоль и поперек на сотни неправильных и неравномерных кусочков. – Оказавшись в незнакомой стране, с незнакомым языком, которым ни я, ни мама, ни бабушка не владели, пришлось быстро адаптироваться. Мама пропадала на работе, бабушка тащила на себе весь быт – подумайте, до меня ли им было? Бабушка, Мария Клазар, часто брала меня с собой на рынок, к врачу, туда, где надо было хоть что-то понимать по-испански: сама она знала только чешский.

Плюс ко всему мы отличались от местных жителей внешне. Да и внутренне, что говорить! Тут вообще принято, чтобы баба не только тащила на себе всё, послушно и молчаливо, но при этом еще и не напрягала мужа, который целыми днями напролет хлещет алкоголь и играет с дружками в карты!

Дождавшись, когда Элизабет собьется, чтобы перевести дыхание, Ренцо вдруг лихо вворачивает в ее монолог какую-то фразу. Она кивает в ответ и тут же, оборвав сына на полуслове, продолжает:

– Ренцо начал петь, когда был совсем крошкой. Он сидел в своем маленьком кресле в машине, которую я вела. Разумеется, у меня там постоянно играла музыка. И вдруг я замечаю, что малыш, которому год от роду, начинает имитировать звучащие мелодии. Сначала подвывать. Потом – петь в такт музыке.

Музыка всегда была связующим звеном между нами. Это значит, что она нас всех объединяла. Мы пели с Ренцо и его братом с самого детства. Пели всегда и везде. У нас и собака музыкальная была. Помню, мы не могли записать песню на магнитофон, потому она нам подвывала «вууууууу!». А потом нас с сыновьями стали приглашать выступить на разные социальные мероприятия. Надо сказать, мы никогда не брали за это денег! И это было прекрасно, потому что мы делились тем, что умели, с остальными.

– Ты хочешь сказать, что музыка помогла решить абсолютно все проблемы? – усомнилась я.

– Не все, конечно. Но всё-таки музыка на детей влияет положительно. У нас тут в школу идут рано, Ренцо я отправила туда в три года. В подготовительную школу, разумеется. И он пошел со своим братом Майклом, который старше почти на год. Майки было четыре, а этому три. И в школе затевалось очередное мероприятие на Рождество – праздничная постановка. Должна сказать, что мы все католики. Мой отец был протестантом, но мама, после того как семья распалась, обратила меня в католическую веру, так что и я, и мои дети – католики. Так вот, эта рождественская постановка в их школе была просто чудовищной: когда нестройным хором воют дети – слушать невозможно. И тогда я спросила у ответственного учителя: можно я со своими мальчиками после постановки спою короткую праздничную песенку? И нам разрешили. Каково же было всеобщее удивление, когда мы с моими двумя крошками спели сложнейшее трехголосие! В общем, это было здорово! Ладно… – Элизабет вдруг теряет к теме всяческий интерес. – Давайте пока отпустим Ренцо: ему нужно отъехать на полчаса в банк, а потом он вернется. Как раз и Майки, старший сын, должен вот-вот подойти.

Я приятно удивлена, что Элизабет так ответственно подходит к съемкам, – да, она берет за это деньги, но ведь подготовилась, предупредила всю семью, вынудила приехать старшего сына. Многие герои фильма отказывались показывать даже фотографии своих детей и внуков, имен не называли, чтобы лишний раз никто не ассоциировал их отпрысков с Третьим рейхом и Гитлером, некоторые отказывались сниматься в домашних интерьерах…

Элизабет другая. А может, всё потому, что в нашей долгой переписке, еще «на берегу», Геринг попросила меня крайне внимательно проследить за тем, чтобы не случилось утечки и отснятый материал, усилиями жуликоватых перуанцев-операторов, вдруг не пошел на местном телеканале.

Мы с Сергеем просим Ренцо немного рассказать о себе. И мать, наконец, переводит сыну вопрос, но, пользуясь минутной задумчивостью воспрявшего было Ренцо, сама же начинает отвечать:

– Вы спросили о том, кто такой Ренцо. Я скажу: мой сын – один из лучших теноров в Лиме. Он мое солнышко, моя радость, счастье. Он более домашний, более спокойный, чем Майкл. И очень сознательный – вы даже представить не можете, насколько он ответственный. Кстати, он теперь мой работодатель. Много лет я, как моя мама, проработала на крупные концерны – была и переводчиком, и ответственной за закупки серьезной техники. В свое время покупала для компании подводные лодки. Еще я работала в компании, которая занималась распространением электроэнергии по всей стране. Я даже успела какое-то время проработать в лаборатории. Но в итоге – я счастлива этим – меня и Ренцо полностью поглотила музыка. В моем доме ее обожают все. Мой старший сын Майкл, к примеру, обладает прекрасным басом. Я им тоже очень горжусь. Но Ренцо, в отличие от Майки, сделал музыку своей профессией, а я стала его импресарио, агентом. Кстати, он неплохо зарабатывает. Последние восемь лет мы живем в этом доме, таунхаусе, который купил Ренцо. Это его апартаменты, практически весь дом. Сурко, кстати, очень хороший район. Но больше всего меня радует сквер под окном. Какое же счастье – каждое утро кормить белок в парке!

Кстати про белок… С утра пораньше я иду кормить зверей в скверик. Нет, ну, конечно, сначала я принимаю ванну, привожу себя в порядок, и тут обычно начинаются телефонные звонки. Мы ведь проводим свадьбы и другие мероприятия, похороны, крестины, модные показы, корпоративы. Ренцо поет везде – он очень востребован в Лиме. Так что мы очень занятые люди и не можем жаловаться на это. Иногда меня спрашивают, почему Ренцо не поет в Европе или где-нибудь еще? Там можно заработать большие деньги. У нас есть такой друг, Хуан Диафлорес, он прославился в Европе. Зарабатывает и там и тут. И живет очень хорошо. Так что Ренцо, наверное, стоит приглядеться к Европе. Я бы хотела, чтобы он попытался. Но в будущем. Сейчас он налаживает свою жизнь здесь. Ренцо холост. Но ему и не нужно сейчас жениться, я считаю, потому что человек он очень основательный. Ему сначала нужно заиметь крышу над головой…

То есть, эту «крышу над головой» она без всяких дискуссий оставляет за собой, а сын пусть работает и покупает еще?! Она, выходит, действительно всё решает за бедолагу Ренцо – не только говорит за него? Но, с другой стороны, насколько же крут этот Ренцо, если к своим двадцати с небольшим годам купил такой дом в Лиме? Он что, с четырнадцати лет деньги откладывал? Разумеется, нужно понимать, что по цене стандартной московской двухкомнатной квартиры вы можете купить себе несколько таунхаусов в Лиме. Но всё-таки тут и оплата труда намного ниже.

С другой стороны, Элизабет оценивает свои съемки в фильме не в перуанских солях и даже не в долларах. А в евро. В тысячах евро. Возможно, думаю я, Ренцо с детства выступает за валюту? Значит, не пропадёт: какую-нибудь даму он неминуемо осчастливит чуть попозже – мало того, что парень интересный и воспитанный, так еще и работящий.

Я смотрю на улыбающегося Ренцо, родственника могущественного рейхсмаршала Германа Геринга, который даже не догадывается о том, что в эту секунду его авторитарная мама обсуждает со мной его судьбу и перспективы. Мне Ренцо немного жаль: очень не хочется, чтобы такой замечательный парень дал трещину под мамочкиным каблуком. Я, в отличие от Элизабет, считаю, что ему нужно срочно жениться и побыстрее отвалить в самостоятельную жизнь. К тому же в свои двадцать с лишним пора бы серьезно задуматься о покорении Европы – дальше может быть уже поздно: чай, не мальчик. Это если, конечно, поверить Элизабет на слово, что у Ренцо действительно уникальный голос. В любом случае завтра у нас будет возможность его послушать.

– Ренцо замечательный сын. Всю свою жизнь он наблюдал, как я боролась, пытаясь заработать деньги, к тому же весь дом был на мне. Всё потому, что мой брак оказался далек от идеального, увы. Я вышла замуж за перуанца Анхеля де ла Кадена. И совершила роковую ошибку. Но в любом случае я бы не стала ее исправлять, даже если бы имела возможность, потому что у меня два замечательных сына. Дочь Жанетт – другая история. Она мне не родная. Она родственница Анхеля, но так сложились обстоятельства, что я о ней забочусь, – хорошая девочка, дружит с моими мальчиками. Но с ней вы познакомитесь потом. Так вот, про Анхеля…

Я всегда была самостоятельной: окончила швейцарскую школу, у меня вообще способность к языкам, так что я сразу после окончания изучила международную торговлю и окунулась в работу. Я стала получать высокий оклад и, заработав первые приличные деньги, сразу купила кусок земли – и вообще много чего могла себе позволить. До того момента, как я, к несчастью, вышла замуж. Ведь перед этим у меня были планы куда-то уехать. Сначала, конечно, в Европу, увидеть отца, а потом отправиться в США. Я хотела работать там, найти кого-нибудь милого и начать новую жизнь.

– А как мама, Мила Клазар, относилась к твоему мужу?

– Она его от души ненавидела. И не она одна – все мои друзья в конечном итоге отвернулись от меня из-за него, а может, я сама дистанцировалась? Не понимаю, что со мной случилось, почему я так резко переменилась из-за Анхеля. Муж – это точно – главный ляпсус моей жизни. Я поняла это только когда на свет появился мой первый сын Майкл. И я призналась себе: да, я несчастна, Анхель – неправильный, не подходящий мне мужчина. Но всё равно я должна родить еще одного ребенка, ведь я всегда страдала от одиночества, потому что была единственным ребенком, и не позволю, чтобы мой малыш был так же одинок, как я. Мне приходилось самой развлекать себя: читать книги, рисовать, я даже разговаривала с животными – настолько была одинока. В общем, почти через год после появления на свет Майкла я родила еще одного ребенка. Это был Ренцо. И для меня он – просто солнышко, правда. Ренцо очень близок со мной. И они такие разные! И никогда не вместе. Потому что Микки – ну вот он такой, да. А Ренцо абсолютно другой. Он дисциплинированный, бежит вперед паровоза, очень прилежно работает. Микки тоже много работает, правда, он не такой закрытый, как Ренцо, – у старшего сына невероятное количество друзей, он живет ими и для них. Он более «социальный» человек. И его обожают все – мужчины, женщины, дети. Есть такие люди, которые всем нравятся.

– Где сейчас твой бывший муж? Куда он делся? Помогает тебе, видится с сыновьями?

– Конечно, этот человек существует где-то в пространстве. Но для нас он, как говорится, что есть, что нет… Папаша периодически возникает на пороге, чтобы о чем-то попросить, а ты говоришь – помогает… Ну конечно! Но это вполне типичная ситуация для Перу, насколько я слышала. Потому что мужчины тут в большинстве своем такие.

– Любой ребенок хочет иметь полную семью. Ты же сама была одинока, оказалась с мамой и бабушкой в чужой стране: не жалеешь о том, что рассталась с Анхелем? Ведь для детей это, наверное, было болезненно…

– Нет, совсем нет. Он жил с нами, и дети, когда стали уже что-то понимать, сказали сами: «Мам, чего ты от него ждешь? Ты же понимаешь, что папа не переменится? Почему ты не разведешься с ним?» Да, Анхель напрягал их своим типичным и крайне распространенным среди местных мужчин желанием – быть главным и непререкаемым авторитетом в семье. Но как может быть авторитетом человек, если ничего не зарабатывает и ни к чему не хочет прикладывать усилий? Если вся забота о детях, доме, финансах – только на мне? Сказать по правде, мне не нужен мужчина, который будет содержать меня, – нужен просто хороший товарищ, поддержка и опора, потому что руки и мозги у меня у самой есть, а этого вполне достаточно для того, чтобы иметь заработок. Конечно, я даже сейчас хотела бы, чтобы появился мужчина, который смог бы позаботиться обо мне. Но такого не было, я постоянно была одна, и сыновья всё это видели. Я учила их: посмотрите вокруг! Вы хотите свой дом и хорошую машину? Или, может, мечтаете иметь бассейн у дома? В таком случае вы должны учиться и работать – и тогда заработаете на это своими руками. Потому что быть таким, как ваш отец, – стыдно. Не хотела бы, чтобы вы повторили его судьбу.

– Но, Элизабет, ты интересная женщина. Более того, для многих здешних мужчин – экзотика! Неужели так сложно найти того самого человека?

– Я просто невезучая. К тому же здешним мужчинам нужны женщины, которые не настолько амбициозны и самостоятельны. Я говорю не про деньги, а про желание чего-то добиться. Может быть, им нужны более пассивные женщины, которые никогда ни в чем не отказывают и ничего не требуют взамен, которые всегда под боком, занимаются стиркой, присматривают за домом, позволяя мужьям без проблем уходить с друзьями играть в карты и развлекаться?! Такое тут сплошь и рядом!

Конечно, поначалу ты уверен: с тобой-то этот человек будет другим. Глупости. На самом деле, «предупреждающие звоночки» я слышала еще в юности. У меня были подружки, болтушки и хохотушки, которые при мужчинах лишний раз боялись не то что рот открыть – глаза поднять! А я много читала, любила высказывать собственное мнение по поводу и без и не считала нужным молчать в присутствии мужчин – молодых, пожилых, – не важно. Помню, стала замечать, что своим поведением сильно смущаю подруг и молодых людей, с которыми мы общались.

Мужчины выбирают тех, кого хотят подавить своим влиянием, а со мной это не работает. Невозможность с этим смириться – вот, наверное, главная ошибка моей личной жизни…

Обличительную речь Элизабет прерывает звонок в дверь. Молчаливый Ренцо, несколько приунывший во время рассказов своей мамы, смысл которых от него ускользнул, вижу, несколько взбодрился: заерзал на диване, заулыбался. Взгляд карих глаз, направленный куда-то внутрь себя, стал снова осмысленным и задорным. Элизабет тем временем, преодолев вперевалочку несколько метров, уже открывает входную дверь: «Таня, Сергей, господа операторы! Это мой старший сын Майкл!»

Майкл – полная противоположность Ренцо. Он подтянутый, уверенный в себе (что тут же бросается в глаза – на контрасте с Ренцо), в черной кожаной куртке поверх черной обтягивающей мышцы водолазки, в черных джинсах и остроносых ботинках. У него черные волосы, которые, в отличие от копны младшего брата, почти не вьются, черные глаза и хищный нос, волевой тяжелый подбородок, высокий лоб и пухлые губы, которые, однако, не придают лицу и толики мягкости, – напротив, старший брат выглядит мужественно, я бы еще добавила – сексуально. Каждое движение Майкла выдает в нем скрытую породу: такого, как Майкл, многие проводят взглядом на улице – и предметом их интереса будет вовсе не то, что в нем течет кровь Германа Геринга, даже если вы сообщите им сей факт. Майкл усаживается рядом с Ренцо, с прямой спиной, сложив пальцы в замок и закинув ногу на ногу, Элизабет присаживается с другой стороны; так ей видно и меня, и обоих сыновей.

– Ну что ж, давайте познакомимся с Майклом! Ты говоришь по-английски или по-немецки?

– Ein bisschen, – сдержанно улыбается он, – a little. Черт возьми, а у него и вправду шикарный бас. Ему и петь не надо – пусть просто говорит: уже музыка! Мне хочется подпереть руку головой и, внаглую разглядывая его, жадно вслушиваться в любые обрывочные слова и фразы. Но насладиться басом мешает знакомое напористое сопрано:

– Можно я скажу пару слов о Микки? – Старший сын снисходительно улыбается, кивая маме, которая, ерзая, как гиперактивный ребенок, хочет похвалиться им. – Майкл – инженер-эколог. Это его главная профессия, хотя я говорила вам, что он еще и прекрасный бас, поет в рок-группе. (Майкл сдержанно кивает, улыбаясь уголками губ.) К сожалению, по роду профессии ему приходится находиться далеко от Лимы: к примеру, он практически весь прошлый год провел в сельве, лесах Амазонки! (Так вот как он избежал участи Ренцо, мелькает у меня в голове.) Он был и в Пуно, недалеко от Куско. Там находится самое высокое озеро в мире – Титикака, это на границе с Боливией. Наконец-то Майки оттуда вернулся, чему мы с Ренцо безумно рады!

Судя по всему, безумно рада этому обстоятельству только Элизабет: оба таких разных сына сдержанно улыбаются друг другу. Майклу, наверное, тяжеловато находиться рядом с мамой и Ренцо – с ними ему просто не хватает воздуха. Майкл ловит мой взгляд и понимающе улыбается:

– Я попробую рассказать немного… хотя мой английский не так хорош… Я работаю с местным населением, живу с ними. Живу в общинах индейцев. Мы с местными ребятами уже как семья…

– Да-да! – вступает Элизабет в паузе, пока Майкл тщательно подыскивает нужные слова. – Он не дискриминирует коренное население из-за того, что они не слишком образованны. Более того, у этих людей можно кое-чему поучиться. Так что никакого вам расизма, шовинизма и нацизма. Вот в Европе, куда я ездила два года назад, я осознала, что люди до сих пор живут какими-то реалиями прошлого, к примеру нацизмом. Есть даже неонацисты – невообразимо! Тут, в Перу, людей отличает лишь наличие или отсутствие образования. Конечно, у каждой страны свои проблемы: в Перу это наркотики и насилие. Но неонацистов-то нет!

В разговор, вдохновленный примером старшего брата, осторожно вступает Ренцо – он живо реагирует на слово «нацизм». Вижу, в нем еще теплится надежда, что старший брат поможет с переводом. Но на помощь сыну приходит Элизабет:

– Ренцо как раз вспомнил случай, как несколько итальянских туристок, с которыми я познакомилась, спросили: «Как вы можете жить под тяжким бременем своей фамилии и вины?» И я, к их удивлению, ответила: «А с какой стати мне чувствовать себя виноватой? Я никого не притесняла и не убивала!»

Ренцо, воспряв духом, пытается что-то добавить. Дав ему произнести ровно три слова, Элизабет подхватывает:

– Да, точно! У нас тут неподалеку в Сурко есть аптека, которой владеют евреи. Они увидели мою фамилию в документах и задали тот самый вопрос про Геринга. Я, разумеется, родство подтвердила. А они сказали: «Уходите, нам противно, что вы находитесь в нашей аптеке». «Ну, – сказала я, – без проблем. Раз неприятно – я ухожу».

– А я, – замечает Майкл, – как-то в юности познакомился с поляком. Мы были ровесниками. Кажется, звали этого парня Малик. Мы тогда, помню, крепко подружились. И как-то он взглянул в мои бумаги, увидел фамилию мамы, задал вопрос про Германа Геринга – образованный парень. Получив честный ответ, он сказал, что, наверное, не стоит нам так крепко дружить – достаточно просто оставаться знакомыми. Всё потому, что его дедушка погиб в концентрационном лагере и, как Малик признался, в нем живут сильные предубеждения против фамилии Геринг и крови, которая во мне течет. Я не очень понимаю, при чем тут я, какое отношение я в принципе могу иметь к преступлениям рейхсмаршала?! Но были и другие реакции… Помню, как-то познакомился с парнем из Германии – так он был в полном восхищении от моей родословной, стал набиваться в друзья. Такое поведение тоже странно, не находишь?

Понимаю, что Майкл желает услышать мой ответ: «Нахожу, что странно. Потому что, следуя логике твоего польского друга, я имею причины ненавидеть тебя не меньше: ты же понимаешь, сколько миллионов советских людей погибло?»

– Но ты ведь нас не ненавидишь? – уточняет он, глядя на меня в упор.

– Нет, – пожимаю плечами, – с какой стати?

– Видишь ли, – продолжает Майкл, удовлетворенно кивнув, – в Перу, к моей личной большой радости, люди вообще мало интересуются Второй мировой войной. И Геринга совсем не знают. Вот Гитлер – другое дело. Хотя… это уже больше… больше…

– Имя нарицательное, – встревает Элизабет, – Однако же я лично знаю людей, которые называют «Гитлером» собак, кошек и даже детей. Но Гитлер для них скорее персонаж – не фюрер, не идеолог. Они просто знают, что есть такой усатый мужик, который что-то орет с трибуны – и то больше по фильмам.

Майкл соглашается:

– Они не слишком информированы на этот счет. Что касается моего личного отношения к Герману Герингу, то скажу просто: в каждой семье не без урода. Да, есть один такой в роду…

– Но в твоей семье, – замечаю, – есть и Альберт Геринг, который пытался спасать людей во время войны. Просто о нем практически никто не знает.

– Плохие люди более популярны, чем хорошие. Зло привлекательнее, – улыбается старший брат, игнорируя попытки младшего вставить слово. – Криминальные хроники имеют очень высокий рейтинг, а у нас тут в Перу – что ни новости, то непременно кровь и криминал. Почему зрители не интересуются так же сильно чем-то положительным? В свете всего этого Герман Геринг, близкий к Гитлеру, будет всегда намного популярнее своего хорошего брата Альберта. Скажу больше: если бы Альберт не был родным братом Германа, то плевать на него было бы и тем немногочисленным любителям истории, которые о его поступках знают. И тебе тоже было бы плевать.

Майкл прав. И что к этому добавить?

– Да, – соглашаюсь, – вы с братом наполовину перуанцы. Но в вас есть и немецкая кровь. А есть ли какие-то немецкие черты характера?

Замечаю, что Майкл переводит этот вопрос брату. Они оба полминуты что-то обсуждают на испанском, к ним, разумеется, присоединяется Элизабет.

– Семейный совет постановил, – улыбается Майкл, – что есть две черты: это дисциплина и ответственность. Перуанцы (это их национальная черта) постоянно опаздывают и подводят. Не все, разумеется. Но большинство.

– А я… – Элизабет ерзает на диване, мучимая желанием выговориться. – …Генетически скорее чешка, чем немка. Чешская культура мне ближе. Мне нравится быть щедрой. У меня бабушка была очень щедрая женщина, любила помогать людям, наготовить еды и раздать бедным. Немцы же очень покладистые, исполнительные, что ни прикажи, то «яволь!». Прежде чем я на что-то отвечу «яволь!», я сначала должна вникнуть в суть, понять, что, зачем, почему и для чего. И только потом принимаю решение, надо ли мне оно. Мне кажется, Майкл такой же. Он живет в лесах с полудикими людьми, объясняет им, как надо вести себя, когда приходят представители крупных компаний и хотят захватить их земли, чтобы вырубить лес. Он объясняет им, что не надо никого убивать, что есть цивилизованные способы – суды, забастовки. А также – блага цивилизации, которыми они тоже не должны брезговать, – лекарства, например, и прочие полезные вещи.

– Они отличные ребята, эти местные, – добавляет Майкл с теплотой, – конечно, с ними тоже непросто. Чтобы тебе доверяли, ты должен быть рядом. Ты должен уметь делать всё то, что делают они. Жить в их хижинах, есть то, что едят они, а это червяки и личинки. Они срубают дерево, а потом в его коре выращивают червей. И когда черви вырастают, становятся длинными, белыми и жирными, их жарят и едят. И я тоже ем. Это блюдо называется «сури». Местные говорят: всё, что движется по джунглям, – съедобно. Так что человек может есть всё, что движется. Главное – не других людей. Во всех смыслах.

– Ну вот, видите, какие у меня замечательные дети, – сияет Элизабет, – хотя, честно сказать, в детстве они доставляли проблемы. Но я придумала свой личный метод воспитания – «метод Элизабет Геринг», надо бы запатентовать!

– Рискнешь поделиться? – спрашиваю.

Элизабет улыбается и подмигивает сыновьям:

– Так и быть, дарю! Я долго объясняла детям: видите, как я надрываюсь для того, чтобы обеспечить вас всем необходимым? А вы, значит, ленитесь учиться?! (Было такое дело.) Ну хорошо! С завтрашнего дня я не куплю вам даже леденца – вы должны сами на него заработать. И заработок ваш будет пропорционален баллам вашей готовой аттестации. Если вы получаете 19 или 20 баллов в итоговый зачет, то каждый получает по сотне долларов!.. Дикие деньги в то время. Но я была уверена, что набрать 20 баллов, то есть дать максимальный результат, – задача невыполнимая. Но, представьте себе, Майкл оказался упорным. И получил 18 баллов. В общем, мне пришлось дать ему 50 долларов. А потом мы придумали систему ежемесячной отчётности. В конце месяца, в день, когда я получала зарплату, мои дети приходили ко мне со своими аттестатами, и мы втроем садились и высчитывали, кто сколько денег получит.

Еще я приучала их к церкви. Поскольку мы католики, как и большинство жителей Южной Америки, то часто ходили в церковь. И, конечно, мои сыновья больше развлекались, чем слушали скучные проповеди священника. Как-то после проповеди я достала в церкви гитару. И сказала детям: «Поем для Бога, стараемся не фальшивить, а то ему не понравится!»

Обычно мы шли в церковь к семи утра, совмещая приятное с полезным, – выгуливали собаку. Так вот, однажды утром две старушки стали нашей первой аудиторией. На следующей неделе, в воскресенье, в церкви к семи утра было уже в два раза больше старушек – четыре. И с каждым воскресным утром число старушек росло в геометрической прогрессии, а мои сыновья постепенно привыкли петь на публике – нас с ними как раз стали приглашать выступать и по особым поводам. Например на Рождество.


На диване царит оживление: все трое о чем-то дискутируют.

– Сколько тебе лет? – вдруг спрашивает Майкл.

– Двадцать семь.

И снова бурное испанское трехголосие.

– А с чего такой вопрос? – интересуюсь у Майкла.

– Просто любопытно. Мне кажется, ты смотришь на нас с Ренцо как на детей. А сама-то еще маленькая.

– Уж постарше вас буду.

– Постарше нас? Редко встретишь даму, которая гордится тем, что может помериться с тобой возрастом. – Майкл смеется, обнажая белые зубы. Ренцо, как ребенок, с полуоткрытым ртом внимательно ждет, когда кто-нибудь переведет ему, почему все так веселятся.

– Мне тридцать четыре. Ренцо тоже исполнилось тридцать четыре. – Вдруг говорит Майкл, отсмеявшись. И у меня отвисает челюсть – прямо как у перуанца Альваро в его обычном состоянии. Выходит, что малыш Ренцо – вовсе не малыш?

Семья с интересом смотрит, как меняется выражение моего лица: судя по всему, оно выдает недоумение. Ренцо краснеет, Майкл снова заливисто смеется, хлопая себя по ногам, Элизабет, мать семейства, снисходительно улыбается и по-совиному вращает головой, поглядывая то на меня, то на сыновей, то на Сергея с недоумевающими перуанцами.

– Ладно, – говорю, когда хохот Майкла стихает и все немного успокаиваются, – у меня есть еще один вопрос. Я знаю, что в Америке живет женщина по имени Беттина Геринг. Она – ваша родственница. И много лет назад приняла решение не иметь детей, чтобы не «рожать монстров», то есть не продолжать род Германа Геринга…

Вижу, как Ренцо, заметив перемену в мимике матери и брата, локтем толкает Майкла, требуя перевести вопрос, и тот переводит брату мои слова. Элизабет напряженно слушает.

– Как вам такая позиция?

Элизабет закусывает губу, Ренцо шепотом начинает что-то говорить Майклу, тот явно возражает в ответ, к диалогу присоединяется мать, и разговор переходит в шумное крещендо на испанском, резюме которого мне через минуту озвучивает сама Элизабет:

– Мы не считаем, что это… нормально. Но Беттина, о которой я, кстати, читала в какой-то американской газете, такая не одна. Моя кузина Эдда, единственная дочь Германа Геринга, тоже не родила детей. И даже замуж не вышла. Правда, не стерилизовалась и не делала свое решение достоянием общественности.

– Так вы… лично знаете Эдду? – Я удивлена. Хотя, с другой стороны, что тут странного: они всё-таки близкие родственники.

– Знаю, – кивает Элизабет, – я встречалась с ней два года назад. Правда, первый и единственный раз в жизни. Эдда – очень закрытый человек. После того как умерла ее мать, моя тетя Эмми, кузина очень одинока. Со мной она поддерживала связь (открытки, звонки раз в год, чтобы поздравить с днем рождения) все эти годы по единственной причине, что она и я – мы обе настоящие Геринг. Когда я говорю «настоящие», я имею в виду те, кто вправе носить эту фамилию. Потому что все остальные родственники – не Геринги. Ведь по праву только Альберт и Герман носили эту фамилию. Да, в семье были еще две сестры Ольга и Паула, которые вышли замуж и, как положено, сменили фамилию…

И осталась Эдда, которая не может передать ее по наследству. И я, Элизабет Геринг. Я тоже не могу передать кому-то эту фамилию, потому что я женщина. Так заведено. После нас с Эддой род Герингов оборвется. А мои мальчики, Ренцо и Майкл, носят фамилию своего отца – де ла Кадена.

Что до Беттины, то она – внучка сводного брата Германа и Альберта, этот брат был сыном Генриха Геринга от первой жены… От второго брака, с Франциской Тифенбрунн, у него четверо детей: Герман, Альберт, Паула и Ольга. А из родственников от первого брака я вообще лично никого не знаю.

Теперь по поводу громких заявлений Беттины – желания оборвать род и не иметь детей… Думается мне, что это штука очень личная. Я вот считаю, что несу ответственность только за свои действия. Я не сделала ничего плохого и не обязана взваливать на плечи грехи предыдущих поколений и тащить их на себе крестом. Ну было, как вам кажется, жуткое чудовище у меня в роду – так что, мне теперь не жить? Это нечестно! У меня тоже есть шанс – шанс, который я даю себе сама. И я пользуюсь им, потому что иметь детей – это благословение. Другое дело, что мы должны воспитывать своих детей так, чтобы они не стали монстрами. Но, смею надеяться, мои дети другие. Я даже представить не могу, что в ближайшем будущем кто-то из них станет как Герман Геринг, изберет его путь, пойдет по его стопам. Нет!

С другой стороны, дядя Герман изначально был неплохим человеком: он получил прекрасное воспитание. Что с ним потом случилось – вот в чем вопрос! Как он мог слепо следовать за каким-то непонятным Гитлером?! Загадка. Люди, которые изучали дядин интеллект, проводили в тюрьме тесты на IQ, по результатам их отметили, что он не только образован, но и умен. Короче… я совсем запуталась. Я, честно говоря, не знаю, почему дядя так изменился и стал тем, кем стал, но… Но нет! Я – не он. И дети мои никогда не будут как он. Вот и всё.

Элизабет ставит точку.

– Давайте-ка пообедаем! – объявляет она. – Как лучше поступить: мне пойти приготовить что-нибудь или смотаемся всей большой компанией в китайский ресторан неподалеку? Я угощаю!

– Как тебе удобнее?

– По мне… – Элизабет устало улыбается. – По мне так лучше к китайцам. Потому что не нужно будет убирать и мыть посуду. Тут все любят китайскую пищу?!

У входа в ресторан мы прощаемся с красавцем Майклом: ему нужно ехать по делам. Сергей жмет ему руку и похлопывает по плечу. Мы же со старшим братом целуемся три раза – «по-русски». Майкл несколько смущен, но доволен – скорее всего, он рад покинуть нашу шумную компанию под предводительством своей активной мамы.

Элизабет с Ренцо ныряют в китайский ресторанчик. Оборачиваюсь на Майкла и с сожалением думаю о том, что такой мужчина – ощутимая потеря для нашего общества. Он оборачивается, улыбается мне краешками губ и кивает на прощание.

Тем временем мать и младший сын уже облюбовали большой круглый стол и жестами приглашают нас к себе: «Ну и что вы там копаетесь?! Неужели не голодные?!» – шумит Элизабет, стягивая с себя пуховую куртку. Альваро и Пабло занимают другой столик, поменьше. Элизабет заказывает кучу еды и, наравне со мной, лихо орудует палочками, распорядившись, чтобы Сергею принесли европейские приборы. Ренцо вдруг становится более словоохотливым и пытается рассказать нам о том, что увлекается астрономией, вселенными, галактиками и Стивеном Хокингом. У них с Сергеем завязывается диалог о черных дырах и прочих вещах (мы с Элизабет переводим).

Геринг оживает, когда приходит время десерта и нам приносят печенье с предсказаниями:

– Так, выяснилось, что мы с Сергеем обезьяны по китайскому календарю, а кто ты? Крыса? Отлично…


После ресторана, пока Ренцо, Сергей и Альваро отдыхают в просторной гостиной Элизабет, хозяйка предлагает мне осмотреть ее квартиру. В распоряжении Геринг три этажа (со второго по четвертый) и крыша с импровизированным зимним садом, отделенная от последнего этажа стеклянной дверью. Здесь – стол для пинг-понга, кресло и диван.

– Играешь? – киваю на стол.

– Нет, я не играю. Мальчики иногда. Но Микки живет отдельно и заезжает к нам нечасто. Кстати, обрати внимание, на столе – специальное защитное покрытие, это от кошек.

– От каких кошек?

– Сейчас… – После подъема по лестнице Элизабет никак не может отдышаться. Она медленно ковыляет к стеклянной двери: «Аш! Ашличек! Ашличка! Митч! Ау!»

Откуда-то сверху, с крыши, доносится громкое упрямое мяуканье. Элизабет оборачивается ко мне и заговорщицки поясняет: «Они всегда опасаются, что я поведу их мыться. Они не любят мыться. Ашличка! Милый! Ганнибал! Ау!»

Элизабет продолжает ласково ворковать, и я не сразу понимаю, что она говорит по-чешски! Уму непостижимо! Племянница Геринга общается со своими кошками на чешском языке. Между тем Элизабет упрямо созывает кошек, и я, наконец, вижу источник громкого «мяу», который, осторожно спускаясь по маленькой лесенке, внимательно смотрит на нас ярко-желтыми глазами. Он похож на маленького льва темно-голубого окраса. Хозяйка тут же начинает причитать:

– Это всех моих малышей так обкорнали эти… ужасные люди! Я же просила – только не уродуйте кошек! Видишь, шерсть на голове оставили, а по всему телу обкорнали, да как криво! Ужас и кошмар! Этот кот был просто огромным меховым шариком. Давай, кстати, вас познакомлю. Его зовут Аш. Ашличка, подь!

Насколько я понимаю, фраза «ужасные люди» относится к помощникам Элизабет по хозяйству. Мне удалось заметить двоих. Одна – та самая перуанка, что открыла дверь, когда мы утром впервые переступили порог этого дома, другой – мужчина в возрасте, уж не знаю, за что он отвечает, просто промелькнул немой тенью, когда мы поднимались сюда с третьего этажа.

Тем временем Аш, убедившись, что я не буду его купать, спускается, продолжая истошно мяукать. Он с удовольствием подставляет огромную голову под ладонь Элизабет, когда та, кряхтя, наклоняется, чтобы его погладить, а потом начинает настойчиво путаться под ногами, мешая хозяйке дойти до кресла: она снова наклоняется, чтобы взять его на руки.

Геринг плюхается в большое кресло, с удовольствием погружаясь в него, как в зыбучие пески:

– Ты нравишься Ашу, – сообщает она доверительно.

– С чего ты это взяла? – спрашиваю.

– Сама увидишь. Сейчас придет к тебе ластиться.

Через несколько минут, как она и обещала, кот по-хозяйски запрыгивает мне на колени и требует, чтобы его гладили и чесали, а потом чесали и гладили – и наоборот.

– Я попозже представлю тебя остальным, – сообщает Элизабет, – там на крыше прячутся Сиси, Митч и Ганнибал. Ашличек просто посмелее! Но, бог ты мой, как же нелепо их постригли!

Я отдаю Элизабет кота, снимаю с шеи свою зеркалку и выставляю на режим записи:

– Я поснимаю тебя немного с Ашем, – не возражаешь?

– Нет, – немного устало улыбается Элизабет. И я понимаю, что мне нравится деловой подход этой самостоятельной женщины. Она не жеманится, не позирует, не умалчивает, в общем, отрабатывает по полной. Это внушает уважение и симпатию. Да что ж такое! Неужели все представители ее рода обладают этим талантом – внушать симпатию?!

Альберт Шпеер в мемуарах писал о мощном обаянии Германа Геринга, которое он, как и свою улыбку, включал и выключал, «словно рубильник». И что удивительно: при описании Германа Геринга и Шпеер, и два тюремных психиатра в Нюрнберге, и остальные – все неизменно сравнивают рейхсмаршала с ребенком – «обычно доброжелательный, иногда явно мрачный, в своих поступках похож на ребенка, постоянно играет на публику».

«Как ребенок» – через каждую строчку. Очень необычно.

– Знаешь, – задумывается Элизабет, – у меня всегда были кошки. Я их обожаю. С тех самых пор, когда была совсем малышкой. Я постоянно общалась с ними, разговаривала – наверное, в этом тоже проявляется одиночество, если кошка твой лучший друг и собеседник. Однажды, когда я вернулась из школы, моя кошка собралась рожать. Дома – никого. И мне пришлось выступить в роли акушерки. Так что котяток я сама вытаскивала на свет божий и перерезала пуповину. А потом принимать кошачьи роды стало для меня делом привычным.

– Любовь к кошкам у вас черта семейная.

– Да? А почему ты так говоришь? Мой отец, Альберт Геринг, обожал собак, просто до тряски.

– Я говорю про Германа.

– Про дядю?

– Да. Видела много хроники, где он играет с львятами.

– С львятами? Хм… То есть, думаешь, что любовь к кошкам у нас в крови?

– В случае с Герингом, – признаюсь ей, – не знаю. Думаю, что это была не любовь. Сублимация.

– То есть? Почему?

– Потому что эта история с любовью ко львам началась в середине тридцатых годов, тогда все считали, что Геринг не может иметь детей.

Элизабет задумывается:

– Да, в первом браке с Карин фон Канцофф у них не было детей. Я лично думаю, что это была вина Карин.

– Но у нее был ребенок от первого брака.

– Но больше-то не было. Герман её очень любил, но, видно, не судьба…

– Она умерла. А в 1935 году он женился на сорокалетней Эмми Зонеманн…

– Но тетя Эмми-то родила Герману Эдду!

– В 1938-м, когда никто уже и не надеялся. И ей, и Герману было уже за сорок.

– Никогда не смотрела на эту ситуацию под таким углом, – задумывается Элизабет. – Возможно, тут есть рациональное зерно. То есть, полагая, что у него никогда не будет детей, он… как бы… переключился на кошек?

Мы обе смеемся над нелепостью формулировки.

– Давай я тебе кое-что прочитаю про твоего дядю и львов, – предлагаю я Элизабет, прикрывшей глаза.

– Давай, – соглашается она, не разлепляя век, – сколько же ты всего напихала в свой телефон?

«Жизнь Эмми с Герингом не давала ей скучать. Одна из причуд ее постоянно толстеющего мужа состояла в заботах о содержании львов в местах проживания Герингов. Берлинский зоопарк поставлял маленьких львят, которых Геринги затем в течение почти полутора лет держали в домашних условиях. Животные свободно разгуливали по территории, а по достижении опасных для человека размеров их возвращали обратно в зоопарк. В течение нескольких лет семья Геринга вырастила семерых львов. Однажды, в связи с Олимпийскими играми 1936 года, “элита” итальянского общества, в том числе сыновья Муссолини – Витторио и Бруно, – пили чай в “Каринхалле”. И вдруг открылась дверь и вошел лев. У гостей глаза полезли на лоб и отнялись языки, пока Эмми Геринг не прогнала домашнего зверя. Она сама вспоминала: “Однажды мы на короткое время поселились во дворце министра-президента, так как наш дом на Лейпцигер-плац приводился в порядок. Мы взяли с собой льва и поместили его в подвале. Ночью мы вдруг проснулись от того, что открылась дверь спальни. Перед нами стоял наш лев. Лапами он отжал ручки восьми дверей, расположенных между подвалом и нашей спальней, и нашел дорогу к нам. Он был прямо-таки вне себя от радости, когда обнаружил нас. Мы не смогли заставить себя отправить его обратно. Итак, мы оставили его на ночь у себя…”»6

– Только в отличие от тебя Герман Геринг на кинохронике говорит со своими львами по-немецки, – говорю Элизабет, которой Аш так и не дал подремать, требуя внимания к собственной персоне.

– Мы с моей мамой росли под чешским влиянием. Я была трудным ребенком, и у нас часто дома вспыхивали скандалы. Так вот, когда я сильно огорчала свою бабушку, она говорила: «Ты, Элизабет, истинная немка!» Для бабушки это было настоящим ругательством – «немка!». Отчасти это так. И я ничего не могу изменить. Даже сейчас, я, наверное, и есть – живущая в Перу немка, которая говорит со своими котами по-чешски.

– А по-немецки говоришь? Или это так, забытый и похороненный язык?

Элизабет аж подпрыгивает в кресле:

– Конечно! Я же в свое время работала в швейцарских и немецких компаниях. Я свободно говорю и пишу на немецком. Переводила немецкие контракты для перуанских покупателей. О да. Это был мой хлеб – немецкий, английский, испанский. Теперь со мною рядом нет никого, с кем я могла бы говорить по-немецки или по-чешски. Я говорю постоянно только по-испански. Иногда говорю по-английски, вот, например, как с тобой сейчас. Иногда по-итальянски. Так что, думаю, испанский – все-таки главный язык моей жизни.

– Но при бабушке дома ты говорила на чешском?

– Конечно! А сейчас только с кошками: сыновья не знают чешский, а вот Аш только его и понимает.

– А не была твоя принадлежность к семье Геринг раздражающим фактором для бабушки?

Элизабет мотает головой:

– Ну что ты, нет! Она всё-таки была мудрой женщиной. Жить прошлым нельзя, так же, как нельзя жить с чужой виной. Это нечестно. А если ты сам постоянно таскаешь за собой этот крест, наслаждаясь страданиями, то это просто ненормально. Вот ты говорила про Беттину Геринг, – мне кажется, всё это дурь и блажь! Ну скажи, кому это на пользу – то, что ты страдаешь за грехи предков? Кому это в принципе может помочь? Странная, непрактичная позиция. Или, я знаю, некоторые вообще ездят по миру и просят прощения у жертв своих отцов, точнее, у их детей. Зачем? Зачем они это делают? Чтобы люди знали, что такие страдальцы существуют? Я хочу, чтобы меня окружали люди, которым интересна именно я, а не те, что пострадали от Германа Геринга, Гитлера и черт знает кого еще!

«Я живу в настоящем, а не в прошлом, все эти воспоминания – просто мертвый груз», – говорил Геринг в Нюрнберге. Правда, в его случае, «мертвый груз» был скорее свершившимся фактом, чем метафорой. Я жду, использует ли Элизабет похожую формулировку? И она добавляет:

– …Самобичевание в данном случае – просто пустое, никому не нужное бремя, мертвый груз.

– Допустим, – говорю, – но наверняка окружающие пытались взвалить на тебя это бремя?

– В общем, было дело, конечно. Не считая швейцарского профессора в школе, который меня невзлюбил за фамилию. Как-то, когда я уже закончила школу и начала работать, я решила найти другую работу, получше, чтобы платили побольше. В общем, остановилась на какой-то крупной немецкой или австрийской компании, уже не помню… Отправила им свое резюме, меня пригласили пройти собеседование. Но я уже понимала: работа у меня в кармане. Я владею несколькими языками, у меня есть своя, пусть очень старая и разваливающаяся, но машина, так что я мобильна, к тому же они мне сразу сказали: «Вы то, что нам нужно». В общем, я пошла на собеседование, понимая, что это формальность. Собеседование проводил крупный начальник, под руководством которого я должна была работать. Он сразу выбил меня из колеи простым вопросом: «Вы имеете что-то против евреев?» Я несколько опешила и говорю ему: «Нет, разумеется, ничего против них не имею. Моя семья, скорее, принадлежит к чехам, чем к немцам». Я не сказала ему, что фамилия моей мамы Нойман, что она сама еврейка. Подумала: ну какое это имеет значение? А, наверное, надо было сказать. Но тогда я рассуждала просто: ну что это за критерий такой – принадлежность к семье?! Им же нужны мои профессиональные навыки и личные качества!

Но начальник считал иначе: «Видите ли, у вас особенная фамилия, напоминающая о войне, поэтому мне придётся собрать совет директоров, чтобы решить, принимаем мы вас или нет». «Ну да, – сказала я, – ну да, собирайте». Это было неожиданно. После собеседования я пришла домой и рассказала всё маме, а она ответила: «Больше они тебе не позвонят». Спустя день у нас на пороге дома возник пожилой джентльмен, немец, я видела его, когда приходила на собеседование. Он был седой, с белыми-белыми волосами. Так вот, он поздоровался и сказал, стоя на пороге: «Элизабет, вас отказываются принимать на работу, ведь в компании также работают евреи, и, к сожалению, по этическим причинам вам в должности отказано». Я ответила ему: «Не переживайте, я понимаю». Хотя, честно сказать, было очень обидно.

Но были и другие – те, кто смотрел на меня с восторгом (в крупном немецком концерне), как на какой-то трофей, на редкую птицу: «Ух ты! Она родственница того самого Геринга!» Да, случалось и такое.

В молодости, еще до замужества, у меня был бойфренд. Для того, чтобы я могла защитить себя на криминальных улицах Лимы, он подарил мне пистолет, браунинг-бэби (кажется, он так назывался). Я пошла получать лицензию, потому что без лицензии носить его при себе было нельзя. Пришла в полицейский участок, помню, что мне этот участок показался просто огромным. И меня отправили на обследование к психологу: его нужно обязательно пройти. И он спросил меня: «Вы случайно не родственница рейхсмаршала?» «Да, – ответила я, – он мой дядя». И он подпрыгнул, закрутился как волчок и говорит: «Подожди, я тебе сейчас кое-что покажу». В общем, перерыл половину книжного шкафа. И, довольный такой, показывает мне какую-то книгу с заломленными страничками. Он ее листает, потом открывает на какой-то там странице и называет мне результат дядиного теста IQ. Поясняет: очень хороший результат – 138 баллов.

15 ноября 1945 года
Камера Геринга

«Мною в его камере было проведено тестирование интеллектуальных способностей. Геринг был несколько подавлен к моменту моего прихода, но пару минут спустя приободрился. Он проявил живейший интерес к требованиям теста и после предварительного тестирования (памяти) превратился в возбужденного самодовольного подростка, изо всех сил пытавшегося произвести впечатление на своего педагога… Допустив во время одного из цифровых тестов ошибку, он с досады шлепнул себя по ляжке, после чего нетерпеливо стал похлопывать по одеялу койки, а затем попросил предоставить ему третью, а потом четвертую попытку. “Нет, дайте я еще попробую, я смогу, непременно смогу!”

И когда он, к моему нескрываемому удивлению, все-таки выдержал тест, Геринг, видя мою реакцию, не смог сдержать своей радости. Его прямо-таки распирала гордость. И в этом состоянии он пребывал до завершения тестирования; мои замечания о том, что мало кому из его коллег удавалось подобное, привели его в неописуемый восторг, как какого-нибудь первоклашку. Я дал ему понять, что пока что никто лучших результатов не добивался. Геринг даже признал, что, дескать, всё же эти американские психологи кое-что смыслят»7.

Психолог, который разговаривал с Элизабет, в итоге выдал ей необходимую для ношения оружия справку.

– И этот человек сказал: «Вам нечего стесняться, Геринг был умным и образованным человеком. Все делают ошибки, и он ошибся тоже». И тогда я поняла, что гены – это одно. А я сама – другое. Я не оправдываю дядю Германа, это не означает, что я такая же, как он. И что, заполучив пистолет, я стану отстреливать людей направо и налево. А что касается крови, то кровь – не единственный источник и мотиватор моего поведения.


Герман Геринг в беседах с тюремным психиатром Леоном Голденсоном, напротив, утверждал, что «кровь всё расскажет», и считал влияние этой самой крови очень мощным фактором, не отрицая, однако, огромную роль среды в развитии человека (что противоречило взглядам нацистов на этот вопрос). Геринг даже заметил, что важно даже то, «есть ли у человека сестры или братья, или он единственный ребенок в семье», а также «воспитывается ли человек в городе или деревне, рядом с озером или на берегу океана». И подытожил: «Человек – это продукт среды и наследственности». В то же время Геринг отрицал сильное влияние на него самого окружающей среды: «Что касается моего детства, то я не вижу, какое влияние оно оказало на меня как на взрослую личность. Может, и оказало. Это ваша профессия, а я не эксперт в этой области. Но я думал о ваших постоянных вопросах о моём детстве. И пришел к выводу, что между мной-мальчиком и мной-мужчиной нет разницы, даже сейчас. По-моему, мальчик обладает всеми чертами, которые потом проявляются в мужчине»8.


Я предлагаю Элизабет поговорить, наконец, об Альберте Геринге, ее отце. Про дядю молчу: он еще возникнет в нашей беседе неминуемо. Что касается Альберта, то мне ужасно любопытно, как сложилась его жизнь после войны и почему распался его брак с чешской еврейкой, ради которой брат рейхсмаршала попрал законы Третьего рейха.

В 1947 году младшего брата Германа Геринга, наконец, освободили из-под ареста. Он вернулся домой, к жене Миле и маленькой дочери. Прошу Элизабет вспомнить хоть что-нибудь. Она надолго задумывается. Говорить начинает не сразу:

– Его как раз выпустили из тюрьмы, и он тотчас пришел к нам. Помню, мы находились в каком-то доме, в Австрии, и я играла на втором этаже. И мама сказала мне: «Твой папа идет». Как я была взбудоражена – папа идет! Я и не помнила его толком – фактически это была наша первая встреча, потому что он меня, наверное, видел до этого орущим маленьким свертком. Помню, как я увидела его: это был высокий человек в сером пальто, с тростью и усами. В руках он держал свою шляпу. Он подошел ко мне и сказал: «Давай знакомиться. Ты, наверное, Элизабет?» Мне было три года, но я хорошо помню каждую деталь этой нашей встречи. Я взглянула на него и сказала: «Да, я Элизабет». Он улыбнулся: «Значит, это тебе я принес подарок?» Я заинтригованно посмотрела на него. И он достал из кармана кусок шоколадки, и, разумеется, я тут же потянулась, чтобы взять его. И вдруг Альберт сказал: «Подожди-ка минутку!» Он стал ломать и без того небольшой кусок на части, а потом сказал: «Ты можешь взять только один ломтик». Наверное, он хотел угостить еще кого-то. Но я об этом не думала. И ответила ему: «Тогда не хочу. Спасибо». Может, он меня за это возненавидел?

Уже спустя годы мы с мамой вспоминали эту встречу с отцом. Я рассказала ей о том, что произошло. И мама ответила: «Так вот в чем дело! А я-то не поняла, почему он, выйдя из твоей комнаты, был так зол и бросил мне в сердцах: “Ты плохо ее воспитала!” Такой была реакция отца на мою реакцию. А ведь всё просто: я лишь хотела всю шоколадку, а не кусочек. И подумала: если не можешь дать всё, то оставь себе. Теперь я понимаю, это – гордыня.

История с шоколадкой – на самом деле и есть лейтмотив отношений Элизабет и ее отца Альберта Геринга. Человек, привыкший спасать, выручать и делиться последним, – и его ребенок, который хочет единолично владеть, что шоколадкой, что своим отцом.

Элизабет молчит. И после паузы добавляет:

– Я вдруг вспомнила эту историю – сама не знаю почему. В последний раз я говорила об этом с мамой много-много лет назад. И теперь вот с тобой. Память – очень странная штука, ведь я помню каждую деталь, вплоть до лучиков солнца, ползущих по стенам моей комнаты, помню выражение его, Альберта, лица – и то, как это лицо в момент переменилось… Хуже было другое: внутри по отношению ко мне он тоже переменился – в тот день, когда я встретила отца, я и потеряла его навсегда. Вот ведь как бывает… И других воспоминаний о нем у меня нет: какие-то невнятные обрывки, бессмыслица. Мне даже кажется, что он с нами почти не жил, по крайней мере ничего другого толком вспомнить не могу.

– Твои родители развелись сразу? И в чем была причина?

– Нет, родители развелись в 1950 году. Может быть, в начале 1951-го. Ты хочешь знать причину? Причина всегда одна и та же. Женщины.

– Нет, – говорю ей, – наверное, я чего-то не понимаю. Твой отец – натура противоречивая, это факт. То он вопреки режиму и брату рейхсмаршалу спасает людей, никак не пытаясь скрыть это от гестапо, то женится на чешской еврейке, вместо того чтобы выбрать себе плотную и румяную арийку…

Взгляд Элизабет становится мягче, она задумывается, поджимая губы в тонкую нить:

– Ну да. А когда всё хорошо, когда можно жить и радоваться, он вдруг делает поворот на сто восемьдесят градусов. Кстати о противоречиях. Я тебе не говорила, но у отца было два гражданства – немецкое и австрийское. Так вот, он после войны и суда отказался от немецкого, сказав, что ему противно быть немцем и лучше он будет австрийцем. И еще одна вещь, которая не оставит тебя равнодушной: после войны он наотрез отказался менять фамилию. Из-за этой фамилии ему пришлось пережить страшные лишения…

– То есть, – пытаюсь понять странную логику Альберта, – немцем он быть отказался. А от фамилии и брата отказываться не захотел?

– Упрямство, наверное. Или что-то еще, чего я не понимаю. – Элизабет поднимает глаза, пытаясь проглядеть что-то сквозь плотно набитые серые облака. И вдруг тихо добавляет: – Я думаю, тогда, во время короткой встречи в Нюрнберге, Герман сказал ему нечто такое… отчего он так упорно держался за фамилию. Но я просто не представляю, что такого должен был сказать ему дядя, чтобы отец так… так нелепо подставлялся до конца жизни. Его же не хотели из-за фамилии брать на работу… Он вообще после самоубийства дяди стал странным. Мама по крайней мере это отметила.

– А почему ты сказала, что он тебя возненавидел, – не из-за шоколадки же, Элизабет? И что стало причиной разрыва твоих родителей?

– Я и правда многого не понимаю, – вздыхает Геринг, – ведь я всё-таки единственный его ребенок. Да, до того как жениться на моей маме, у него было, кажется, две жены. И после развода с мамой – еще один брак или даже два. Но детей не было… Два года назад я, наконец, оказалась в Европе. Так уж вышло, что мне оплатил поездку один хороший человек, который исследовал биографию моего отца. В Мюнхене я встретила Элизабет Симон – бывшую секретаршу моего отца. Она служила у него, когда была совсем юной, ей было максимум лет четырнадцать-пятнадцать, потом, спустя долгие годы, она разыскала мои кординаты в Перу, и мы стали общаться по телефону и писать друг другу письма. Так вот, я приехала в Мюнхен, и Элизабет встретила меня просто замечательно – показала город. Сама она женщина бездетная, не замужем, и я очень благодарна, что она уделила мне так много своего времени и приняла как родную. В числе прочего мы говорили с Элизабет о моём отце. Так уж вышло, что она послужила катализатором разрыва моих родителей, сама того не желая. Трудно сказать, как Элизабет, молодая девчонка, относилась к Альберту, но, сдается мне, она всё-таки была по-юношески влюблена в него. Потому что потом она сказала: «То, как ваш отец поступил с вашей матерью, чрезвычайно меня потрясло: я никогда не думала, что он способен на такое. Это было сильнейшее разочарование в Альберте в частности и в мужчинах вообще».

История очень банальна. Отец, мать и я (это со слов мамы, сама не помню) поехали в Карловы Вары отдыхать. И отцу туда постоянно приходили телеграммы, он бегал куда-то звонить. В общем, пару дней спустя после приезда он объявил моей маме, что ему нужно вернуться в Австрию. Ну, бывает, конечно. И мама сказала: езжай. А потом маме позвонила Элизабет Симон и сказала, что всё неправда, что никаких срочных дел нет, что все важные вещи проходят через неё, и она полагает, что у Альберта роман с какой-то дамой. Мама, конечно, сразу вернулась в Австрию и фактически застала отца с другой женщиной. Конечно, это ужасно! Особенно оскорбительно, что отец был старше мамы на двадцать лет, и она, молодая девчонка, была ему верна, в то время как он… впрочем, он всегда нравился женщинам.

– Так, значит, он спокойно отказался от твоей мамы и от тебя, с которой у него с самого начала не сложились отношения?

– Ты будешь удивлена, но за меня Альберт бился до последнего во время бракоразводного процесса. И судья даже спросил его: «А что вы собираетесь делать с таким маленьким ребенком?» Отец ответил: «Отдам ее в какую-нибудь школу, институт, дам образование». Но что он на самом деле мог сделать? К тому времени все надежды на светлое будущее распались, как и наша семья. Денег не было, все накопления, что удалось спасти, закончились: Альберт едва сводил концы с концами. Так что судья посчитала его безответственным родителем и право опеки досталось моей маме, тем более что маленькие дети должны оставаться с мамами. Это, наверное, правильно…

– Наверное. Но если пофантазировать, если допустить, что ты сама могла бы тогда выбирать, с кем остаться, – как бы ты решила?

– О чем ты говоришь! Маму и бабушку я ни на кого никогда не променяла бы! Я до последнего буду на их стороне. Это единственный способ отблагодарить их за то, что они для меня сделали…

Эта формулировка Элизабет заставляет меня задуматься о том, что всё не так однозначно, как она хотела бы преподнести. Выбрать маму с бабушкой из чувства «благодарности», занять «их сторону», «не променять ни на кого». Какие-то лозунги, ей-богу! Слова, которые моя собеседница подбирает, и фразы, которые выплетает из них, не кажутся убедительными, и внутренне я почти уверена, что она миллион раз прокручивала у себя в голове альтернативную жизнь с отцом. Да, я уверена в этом.

– После развода, – продолжает Элизабет, – моя мама вместе со мной и своей мамой, Мари Клазар, решила уехать в Перу. О причинах такого выбора я знаю совсем немного. Мама с бабушкой сначала перебрались из Чехии в Австрию. Бабушка вообще не говорила по-немецки. Мама могла, но, к сожалению, работы там вообще не было. И тут она узнала о человеке, которого потом они между собой называли «друг», а я называла «дядя», я уже упоминала о нем. Так вот, была одна семья, люди, с которыми мама дружила. И как-то они позвонили ей, чтобы попрощаться, и сказали, что уезжают в Перу, что в Южной Америке есть работа. И мама, которой нечего было терять, – одинокая, без денег и работы, – решила, что тоже поедет. Так всё завертелось-закрутилось. «Дядя» вызвался помочь с переездом. Но, как я говорила, он умер на третий год нашего пребывания в Перу....

Отец в это время тоже пытался выжить в Германии и Австрии. Это, наверное, было ещё тяжелее. Фамилия Геринг, помимо прочих напастей, тянула его вниз: поначалу он занимался какими-то переводами с иностранных языков (подкидывали добрые люди), а потом дошло до того, что пришлось руками разгружать товарные составы – невообразимо! (Мне сразу вспомнились изящные руки Альберта – с тонкими кистями и длинными пальцами – на фотографиях, которые показывала Элизабет. – Т.Ф.) Он снова женился, на женщине, у которой они с мамой жили в свое время в Зальцбурге. Какая-то баронесса, у нее мои родители в 1947 году арендовали второй этаж дома. Сама баронесса жила на первом со своей дочерью, которая была чуть старше меня. Муж этой женщины (кстати, ровесницы моей мамы, тоже молодой и прекрасной) погиб на войне. Так вот, отец встретился с этой баронессой снова, уже после того, как развелся с моей матерью. Баронесса жила уже не в шикарном доме, а в какой-то маленький деревеньке. Вряд ли это была любовь – скорее, два уставших измученных человека пытались найти друг в друге поддержку и опору. Дочь баронессы звали Брунхильдой, и когда я была в Мюнхене, два года назад, мы с ней встретились. Я рассказала Брунхильде о себе, о том, как жила все эти годы, как мечтала увидеть отца: «Как так? Мы думали, что он поддерживает с тобой отношения. Мы были просто уверены в этом, ведь он же ездил к тебе в Южную Америку!»

– Как, – перебиваю я Элизабет, – он был здесь?!

– И был и не был, – отвечает она, скрывая улыбку, которая легкой рябью пробежала по губам реакцией на мое несдержанное любопытство. – У Альберта и Германа были две родные сестры: Ольга и Паула. Они обе любили маму и после войны поддерживали с ней связь: регулярно писали письма, присылали открытки. И как-то мама позвала меня, а я уже ходила в школу, и сказала: «Тети пишут, что твой папа собирается в Аргентину на заработки. Дела у него идут плохо, очень нужна работа. В общем, готовься: он будет поблизости и обязательно заедет к нам». Не могу сказать, что в тот момент я очень сильно обрадовалась. Дело в том, что как только мы приехали в Перу, с того самого момента мама постоянно заставляла меня писать письма папе. Я, признаться, иногда сопротивлялась – просто не понимала, что можно написать ему, чужому человеку? Мама помогала, часто подсказывала, что нужно писать: «Поприветствуй папу. Расскажи: я сегодня читала книгу или ходила в школу. Ну и что-нибудь интересное про Перу. И подпиши: буду рада получить от тебя письмо в ответ. Я люблю тебя. Думаю о тебе». Или так: «Поздравь его с днем рождения и пожелай всего самого лучшего». Эти мои письма были очень короткими – просто для того, чтобы обозначиться, шепнуть через океан: «Эй, папа, я есть на свете, я существую, я скучаю».

Каждый раз я спрашивала: «Мама, а почему он не отвечает? Не присылает денег, чтобы тебе помочь? Или хотя бы открытку?» Он вообще не заботился обо мне, что вызывало недоумение. Ведь я же единственный его ребенок!

В общем, лет в десять я закатила маме истерику: «Раз он так тебе нужен, пиши ему сама. Я больше не буду!» Конечно, я и не думала о том, что мама в своих мечтах видит меня в Европе, с хорошим образованием, в лучших условиях, чем тут, в Перу. Она понимала, что у меня есть склонность к языкам. «Ты можешь там остаться, выйти замуж в Европе», – так мама рисовала себе мое будущее. Но меня в Европе не ждали. К тому же, я считаю, что человек должен оставаться там, где ему лучше, а не там, где считается, что ему будет лучше. Тут, в Перу, мы обрели второй дом. А для меня он первый, потому что мне, когда мы приехали сюда, было шесть, и я прожила тут всю жизнь. Так я о чем?

– О том, что Альберт отправился в Аргентину и должен был…

– Ну точно. – Элизабет чешет Аша за ушком. – Должен был. Я помню, что как раз была дома. И вдруг кто-то постучал в дверь…

– Альберт!

– Я тоже тогда подумала – Альберт! Папа! Бросилась к двери – и увидела джентльмена. Я уже и не помнила, как выглядит отец. И тут он говорит: «Могу я пообщаться с Милой Клазар, ведь она здесь живет? Я не ошибся?» Я так на него смотрела – он это или нет?!

Увы, это был не отец. Это был какой-то человек из посольства, уж и не вспомню, зачем он разыскивал маму… Это было сильное, я бы сказала, оглушительное разочарование. Потому что, несмотря на мое нежелание писать ему, я все-таки постоянно думала об отце и с интересом выслушивала ту скудную информацию о нем, которой с мамой делились мои тетки Ольга и Паула.

Да, папа приезжал в Аргентину и даже прожил в Южной Америке два года, но ни разу не связался с нами, даже не сообщил, что он здесь, рядом…

– Но ты же общалась с Брунхильдой! Может быть, он просто не получал твоих писем? Или упоминал о тебе перед смертью…

Элизабет рассекает рукой воздух, чем пугает Аша, и тот трусливо спрыгивает с парапета, по которому только что вальяжно разгуливал.

– Это в книжках человек вспоминает перед смертью о чем-то важном, кается, просит прощения. Нет, Брунхильда сказала, что он ни разу не упоминал обо мне. Что касается моих писем… все знали, что он их получает. Это правда. Поэтому мать Брунхильды, баронесса, на которой Альберт женился, была уверена, что он поехал в Южную Америку ко мне. И Брунхильда тоже была в этом уверена. Так что для нее мое признание стало откровением. Она не знала никаких подробностей о жизни отца, ничего толком рассказать мне не смогла. Помню, мы с ней сидели и молчали. А потом она сказала: «Ты ничего не потеряла, потому что он не был хорошим отцом даже для меня, девочки, с которой несколько лет прожил под одной крышей». А потом Альберт расстался с баронессой и куда-то уехал. Позже я узнала, что он женился на какой-то женщине, просто для того, чтобы не умереть в одиночестве, всеми покинутым и забытым. Хотя вышло именно так. О его смерти я знаю совсем мало: со времен Первой мировой у него было ранение где-то в области желудка. Насколько я знаю, с возрастом эта рана давала о себе знать всё чаще и чаще. А потом всё закончилось…

– Хороший человек Альберт Геринг оказался плохим отцом?

– Да. И это очень странно. Тетя Эмми, жена дяди Германа и мама моей кузины Эдды, всегда говорила моей матери, что не может понять, почему Альберт так странно ведет себя по отношению ко мне. Надо сказать, что Герман Геринг, которого объявили едва ли не самым страшным монстром в истории, был замечательным, трепетным, заботливым отцом. Парадокс, не правда ли? У него, как и у его брата Альберта, был всего один ребенок – Эдда. Так вот Герман Эдду боготворил: ненормальная любовь. Иногда я думаю, как же легко отцы могут поломать жизнь своим дочерям…

– Считаешь, Альберт сломал тебе жизнь?

– Я бы сформулировала иначе. Это сказалось на моей жизни. Я всегда выбирала мужчин, которые были старше меня, потому что никогда не находила точек соприкосновения с молодыми, чувствуя себя старше. Не знаю, как объяснить… Это что-то душевное… Или на уровне заложенной программы… В общем, в мужчинах я всегда искала своего отца и наивно полагала, что с теми, кто старше, смогу обрести дом и счастье. Я ошибалась, к сожалению. Я всегда делала неправильный выбор. Такая судьба…

– Веришь в судьбу?

– Не особо. Выражение такое. А вот они все… ну, ты поняла, нацисты… и мой дядя Герман – они в это верили. Судьба, миссия, еще какая-то ерунда.

– Знаешь историю про то, как твой дядя чуть не стал масоном? – Вижу, Элизабет оживляется: она хочет немного побыть слушателем. Говорить ей уже трудновато: заплетается язык. Наверное, на сегодня надо заканчивать. – Это было, кажется, в 1919-м. Герман Геринг шел, чтобы записаться в масонскую ложу, – он сам рассказывал об этом, – так вот, по дороге он познакомился с красавицей-блондинкой и решил за ней ухлестнуть: в тот день до масонской ложи он просто-напросто не дошел. Зато через некоторое время вступил в нацистскую партию. Я читала, он что-то говорил по поводу судьбы, что, мол, не встреть он по дороге эту блондинку, история бы была совсем другой: он бы стал масоном и никогда не оказался рядом с Гитлером и – вследствие этого – на скамье подсудимых.

– Он говорил об этом с сожалением? – уточнила Элизабет, по-профессорски поправив очки.

– Не знаю, – честно призналась я, – вряд ли.

– Я почему-то тоже так думаю… У меня, наверное, тоже был шанс изменить свою жизнь. Помню, когда дети были маленькие, Ренцо как раз исполнился годик, мне предложили работу в Европе. Но я отказалась. У меня была пожилая мама, двое детей на руках… Но это предложение – оно было как водораздел. Я понимала, что сейчас может начаться новая жизнь. Боже мой, как я в свое время хотела поехать в Европу к отцу. Но к тому времени, когда мне поступило предложение о работе, он уже умер. Так что я сделала свой выбор: начинать там всё с нуля, без отца, без цели, без смысла казалось невообразимо страшным…

– А когда умер твой отец?

– В 1966 году. Мне было двадцать два года. Я работала в крупной швейцарской компании, которая занималась электрификацией. Центральная гидроэлектростанция. И там, на работе, мы с мамой (она меня устроила к себе) получили известие о его кончине: никто из нас тогда не заплакал. Просто я была разочарована снова, потому что я всё-таки лелеяла надежду, что смогу оплатить поездку в Европу, чтобы увидеть его.

– Ну а что тебе дала бы эта встреча с ним?

– Пусть бы он не знал, что я его дочь, я бы просто посмотрела на него со стороны. А может, и призналась бы, чтобы увидеть его реакцию на меня. Да. Эта реакция прояснила бы очень многое. Был ли он по отношению ко мне просто жестоким человеком с каменным сердцем? Если нет, то почему никогда не отвечал на мои письма? Мне казалось, что если бы я заглянула ему в глаза, то без всяких слов и оправданий поняла бы, почему всё случилось так, как случилось…

Я вижу, что Элизабет устала и предлагаю перебраться в гостиную, подвести итоги уходящего дня и спланировать завтрашний.

Геринг, тяжело кряхтя, спускается по ступенькам, и в бледном свете ламп, включенных в гостиной, я замечаю, как она вымотана. Она усаживается в кресло возле журнального столика в гостиной. Рядом, на подставке, стоит домашний проводной телефон. Смотрю на него и вдруг говорю:

– Элизабет, я звонила Эдде.

– Ну и как успехи?

– Никак. Она послала меня.

– Обычное дело, – устало улыбается Геринг, – я иногда боюсь, как бы она не послала и меня, так что не особо ей надоедаю. Просто поддерживаю связь.

– Может, ты скажешь ей, что я, что мы…

– Ну уж нет! Она тут же пошлет меня, даже не сомневайся. Как-то раз ко мне обратилась одна съемочная группа из Британии с просьбой помочь выйти на Эдду.

– И как, ты помогла? – спрашиваю ревниво.

– Попыталась. Но Эдда сказала: с этой чушью мне больше не звони. Дело в том, что энное количество лет назад я упросила ее по телефону – мы тогда в глаза даже не видели друг друга – сказать несколько слов на камеру про Альберта: тогда всё только-только начало проясняться, и никто толком об отце не знал. Про Германа-то Эдда вообще ничего не говорит. Так вот, мне важно было, чтобы она подчеркнула, что Альберт был другой, что два брата были очень разные. И она это сделала. Потом позвонила мне и сказала, что это был дрянной опыт, что она больше не желает связываться ни с какими журналистами, что не делала этого много десятилетий и была права. Оказалось, что, задав пару вопросов про Альберта, они насели на нее с вопросами про Германа, а она ведь предупреждала их, что об отце своем говорить не будет ни за что! В общем, она прервала интервью… Как-то так…

– То есть она говорила исключительно про Альберта?

– Исключительно, – кивает Элизабет. – Просто общие слова о «двух таких разных братьях». И вот года два назад люди из Британии очень хотели пообщаться с ней. И я только позвонила, чтобы за них попросить, так она их послала через меня, намекнув, что так недолго и до разрыва наших с ней отношений.

– Ясно…

– Эдда не будет говорить. Просто забудь, ладно? Она очень несчастный человек, ей хочется закрыться в своем несчастье, лелеять его, быть с ним наедине – и это можно понять. Хотя я, ее двоюродная сестра, как видишь, совсем другая – и не готова страдать в четырех стенах…

– Я пытаюсь понять: это ее несчастье связано с отцом, с Германом Герингом?

– А ты как сама думаешь?

– Ты не хочешь об этом говорить?

– Видишь ли… Эдда может разозлиться. Хотя кое-что я тебе всё-таки расскажу, только не сегодня…

Чуть позже, на кухне, я даю Элизабет конверт, и ее лицо забавным образом оживает:

– Это мне за сегодня? Спасибо, что помнишь, но можешь сейчас не давать, если неудобно. Можешь отдать всё вместе послезавтра или когда вернешься с Мачу-Пикчу…

Вижу, что Элизабет очень довольна. Весь день она избегала темы денег (это не исключает того, что внутренне она боялась обмана), за что ей тоже отдельное спасибо. Вдруг чувствую, как теплое тело накрывает меня в порыве нежности, и ничего не могу поделать с ощущением, что меня обнимает рейхсмаршал.


– А теперь планы на завтра! – Элизабет берет со стола листок, выходит с ним в гостиную и начинает зачитывать: – С утра поедем в Ла Молина навестить мою дочь Жанетт. Потом, если я не ошибаюсь, Сергей хотел побывать на перуанском рынке. Вечером – в ресторан, где поет Ренцо. Ну как?

– Отлично! – Браверман расплывается в усталой, но довольной улыбке.

– А послезавтра тогда организуем еще съемки на океане…


Утро второго дня было напитано густой липкой влагой: воздух был тяжелым, хотелось ухватиться за него, скрутить в жгут и отжать этот странный серо-молочный цвет Лимы, который оседал на глазах мутным пятном.

Город был похож на набивную игрушку, брошенную в воду со вспоротым брюхом: внутри него тяжелела грязная вата, которая, разбухая, узурпировала всё свободное пространство, вяло обтекая препятствия в виде многоэтажных домов, офисов и прочих человеческих муравейников, и слипалась сама с собою.

В это утро столица Перу была пугающе некрасива, и мой не вполне еще сфокусированный взгляд, направленный сквозь стеклянную стену гостиничного номера с застывшими разводами, напоминающими о зимних дождях, пытался зацепиться хоть за что-нибудь, что дало бы этому городу малейший шанс не возглавить список мест, которые никогда не будешь рекомендовать друзьям для посещения.

Я задернула шторы.

Тяжелая голова.

Тяжелые веки.

Тяжелые облака, царапающие свои огромные пуза об антенны, торчащие вздыбленными редкими волосами на крышах многоэтажек.

Мирафлорес. «Взгляни на цветы». Тонкое, почти деликатное издевательство – выбрать для такого района это нежное название. Теперь я поняла всю гнусность своего положения. Вокруг меня не было цветов. Только серое небо и бетон.

Несмотря на +13, на улице было холодно, и влажный пар лениво выползал изо рта, подпитывая собою зависшую тихую муть, опустившуюся на Лиму.


Элизабет Геринг, упавшая своим грузным телом мне в объятия, как только я перешагнула порог ее дома, казалось, была чем-то удручена. Между ее бровей новой, не знакомой мне морщинкой, засела какая-то озабоченность. «Уж не из-за меня ли?» – пронеслось в голове, но видя, как она поправляет мне прическу, водит пальцем по моей кофте, повторяя очертания забавных надписей на ней, и делает всё, что можно истолковать как «попытку войти в тактильный контакт», я спешно переместила свою догадку о появлении морщинки в «корзину». Шаркая по гостиной туда, обратно и снова туда в потертых балетках, Элизабет была нарочито весела.

– Мы едем к Жанетт, моей дочери, – сообщает она и добавляет во избежание недоразумений: – К моей почти-что-дочери. Она родственница моего мужа Анхеля де ла Кадена, но воспитывала я ее как родную. К сожалению, пышного застолья не будет, у Жанетт, оказывается, свои планы на сегодня…

В голосе Геринг звенит упрек. Ах вот в чем дело: планы Жанетт пошли в разрез с планами ее «мамочки».

– В конце концов, – глажу хозяйку дома по плечу, – мы ведь к ней не есть едем, правда?

Элизабет кивает, но смириться с обстоятельствами явно никак не хочет, выпячивая полную нижнюю губу:

– Я же ее предупреждала. Просила. У них там отличное место для пикника.

– Погода плохая, – замечаю я, улыбаюсь, и губы Элизабет нехотя всё же расползаются в ответной улыбке.


Мы въезжаем в молочные пространства Лимы, взрезая вязкий воздух острым передним бампером старенького «пежо». Перуанские операторы на такси следуют за нами, и я боюсь, как бы они не растворились во влажной дымке.

– Сегодня вы увидите Ла Молина, – бубнит Элизабет, правой рукой насильничая над рычагом механической коробки передач своего ржавого Росинанта.

Полагаю, что название, которое она произносит с придыханием, должно что-то значить для жителя Лимы, и когда Элизабет вдруг оборачивается на меня с водительского сидения, я не успеваю придать лицу восторженно-тупое выражение, замирая просто на тупом.

– Ла Молина – это очень круто, – сдается Геринг, явно испытывая ко мне, необразованной, искреннюю жалость.

– О-о-о, – протягиваю я, запоздало имитируя восторг, на который Элизабет, очевидно, и рассчитывала с самого начала. Судя по всему, Ла Молина – Рублевка местного разлива.

– Очень-очень престижный район. – Геринг бесцеремонно вторгается в мои мысли.


Съехав с трассы, Элизабет опускает стекло, и ветер, пользуясь моментом, тут же путает ей волосы, поселяя в них крошечные песчинки, дальними приветами долетевшие от оставленных позади песчаных насыпей и холмов. Вокруг нас типичный городской пейзаж. Я отмечаю про себя, что дороги в Лиме прекрасные, в Москве по центру-то не всегда нормально проедешь: всё какие-то швы, заплаты, дыры. А тут тебе гладкий асфальт и очень четкая, свежая разметка. Двойная сплошная нарисована кислотно-желтым, канареечным цветом, что на фоне ядреной зелени газонов кажется тонким издевательством городских властей. Ветерок кружит бумажки на тротуарах – надо признать, немногочисленные, потому что улицы тщательно убраны.

В преломляющемся сквозь стекло бледном свете Лимы я снова вижу рейхсмаршала: он сидит рядом, в нескольких сантиметрах от меня, и преспокойно крутит руль пухлыми пальцами.

Между тем Элизабет устает от молчания, что царит в машине всего каких-то несчастных пару минут.

– Вы с Сергеем с восторгом предвкушаете поездку на Мачу-Пикчу? – спрашивает она, в это время Браверман на заднем сиденье, услышав знакомое название, оживляется. Впрочем, вопрос, заданный Геринг, явно не предполагает ответа. Сразу – пулеметная очередь из слов: – Должна вас кое о чем предупредить. У нас были случаи смертей, инфарктов и инсультов там, на высоте, которые, как вы понимаете, от туристов тщательно скрывают. Я бы посоветовала вам, особенно Сергею, сходить на прием к перуанскому врачу.

Она вдруг принимается яро нахваливать местную медицину и сетовать на собственное плохое здоровье, за которым в свое время не уследила, а теперь вот то ноги болят, то спину прихватит.

– К счастью, – добавляет она, – у меня есть Жанетт, очень внимательная и заботливая, которая всегда отправит меня к нужному специалисту.

И которая, как я догадываюсь, оплачивает некоторые медицинские расходы своей «мамы».

– А еще наши доктора лучше всех знают здешние болезни, которые порой не минуют любопытных туристов. К примеру, некоторые отвязные товарищи решаются на путешествие по Амазонке, а это очень опасно. Самые опасные животные – вовсе не крупные звери, которых ты видишь, а мелкая дрянь, которую невозможно разглядеть. У нас был случай, когда скончался турист, – завелись личинки под кожей, которые позже забрались ему в мозг…

– Человек с личинкой в мозгу.

– Человек с личинкой в мозгу, – соглашается Геринг, брезгливо морщась. – Мой сын Майкл, с которым вы вчера познакомились, бесстрашно живет на Амазонке месяцами. Как-то он приехал и говорит, мол, у него под кожей завелся какой-то паразит. Гляжу – и точно! – прямо под кожей на руке что-то движется, шевелится, живет собственной жизнью.

– И…

– И я, вспомнив ту жуткую историю про туриста, сразу же отправила сына к врачу. Делали какие-то надрезы, вынимали эту дрянь… что-то вроде червяка. Хуже всего то, что такие черви, кажется, еще и размножаются под кожей.

– Я никогда не поеду на Амазонку, – опускаю стекло и втягиваю ноздрями липкий воздух.

– И я, – говорит Элизабет.


Мы паркуемся у свежеоштукатуренных ворот двухэтажного белого дома. Элизабет звонит в дверь. Спустя полминуты калитку отпирает молодая женщина. Элизабет, обняв её, приглашает нас пройти внутрь: «Заходите, пожалуйста. Добро пожаловать домой к моей дочери! Это – Жанетт!»

Пока мы здороваемся и обнимаемся с Жанетт (в отличие от Европы и уж тем паче Азии, в Перу объятия и поцелуи в момент знакомства воспринимаются как дело само собой разумеющееся), я тайком оглядываю ее, перуанскую почти-что-дочь племянницы рейхсмаршала Геринга.

Типичная перуанка: смуглая кожа, вытянутое лицо, тяжелая нижняя челюсть, нос с раздувающимися крылышками на выдохе, небольшие карие глаза, глубоко посаженные под бровями, черные волосы собраны в тугой конский хвост, а по щекам хлещут большие цыганские серьги-кольца, оттягивающие мочки ушей.

– Она не говорит по-английски, – сообщает Элизабет, глядя на мои тщетные попытки завязать разговор с Жанетт, обнажающей брекеты в растерянной улыбке. – Да и вообще она не особо разговорчива.

Вот так штука! Почему же Геринг мне раньше об этом не сказала?

– А чем, – спрашиваю, – занимается твоя дочь. Работает?

– Занимается размножением карликовых собак в домашних условиях, – сообщает Геринг и тут же сама смеется своей шутке. – Шучу-шучу! Жанетт – мать, домохозяйка. Ей сейчас тридцать лет. И у неё двое детей. Старшему сыну двенадцать. А младшей дочери – семь. Мы часто собираемся здесь все вместе на семейные праздники. Иногда я ее прошу чем-то мне помочь…

Природа отношений матери и её перуанской почти-что-дочери становится мне чуть более понятной. Геринг продолжает свой вдохновенный монолог:

– Детей она водит в школу, в также в разные кружки – в общем, не знаю точно, много куда, включая английский. Да оглядитесь же! Тут прекрасное место, не правда ли?! Это типичный дом в районе Ла Молина.

– А где муж Жанетт? – говорю я, озираясь по сторонам в надежде понять причину придыхания Геринг, когда она произносит название этого престижного района.

– Муж – кормилец, на работе. У него процветающий бизнес: он экспортирует ветеринарное оборудование во многие соседние страны. В Уругвай, Парагвай, Боливию. Так что у Жанетт просто отличный муж, самый лучший! Ей очень, ну просто очень повезло.

Ого! А не нотка ли зависти сейчас застряла легкой вибрацией в голосе Элизабет?

– А как Жанетт относится к тому, что ты – племянница рейхсмаршала Геринга?

– Это не сильно ее касается, – говорит Элизабет и переводит мой вопрос Жанетт, слушая, что та отвечает на испанском. – Для неё фамилия Геринг вообще мало значит, потому что она не слишком хорошо знает историю Германии, к тому же она не имеет с нами кровного родства. Ей это, короче говоря, неинтересно.

Так. Секундочку. Тогда я не понимаю, что мы делаем дома у немногословной Жанетт, которая смотрит вокруг вежливо-безразличным взглядом. Она – не Геринг. Она не говорит по-английски. И ей все эти съемки на фиг не нужны? Тогда почему Элизабет так настаивала на нашей встрече с перуанкой в белой толстовке?! Тем более что, как мне кажется, между Жанетт и Элизабет нет чувств, которые предполагают слова «мать» и «дочь», пусть даже предваряемые «почти что». Они обе, эти женщины, светлая и темная, какие-то излишне отстраненные, чересчур церемонные, вежливые, подчеркнуто доброжелательные друг к другу. Я уже начинаю сильно сомневаться, что Геринг воспитывала Жанетт «как родную»: вероятно, это очередное преувеличение. А вот в чем я почти уверена, так это в том, что тесное общение с почти-что-дочерью и ее влиятельным мужем для Элизабет очень выгодно. Неудобство лишь в том, что в этом доме Геринг, считая себя на голову выше его обитателей, вынуждена мириться с тем, что не может устанавливать тут свои правила. Да, это тебе не покорный «малыш Ренцо», к которому я всё больше проникаюсь жалостью.

Элизабет расстроена прохладным приемом дочери и тем не менее вынуждает Жанетт пройти с нами по дому – провести небольшую экскурсию, хотя та бросает красноречивые взгляды на наручные часы. Геринг ждет нашей реакции, но я не впечатлена небольшим участком и маленьким бассейном десять на десять метров и скептически оглядываю крохотный двор, где могут спокойно резвиться разве что несколько карликовых собак.

Зато Пабло, старший оператор, находится под впечатлением. Судя по его реакции, мы и правда в местной Барвихе. «Это дом не среднего класса! Это высший класс!» – жарко шепчет он мне в ухо, обдавая легкой завистью с запахом еще не переварившегося перуанского завтрака, когда Элизабет и Жанетт проходят немного вперед.

Жанетт снова и снова поглядывает на часы, но, уступая упрямству Элизабет, идет за детьми, чтобы представить их нам. Сын её, очень симпатичный мальчуган с приятным осмысленным взглядом, знает несколько слов по-английски (Элизабет буквально выжимает их из него) и в целом производит приятное впечатление. Дочь, черноволосую девчушку Стефани, успеваю увидеть лишь мельком. Жанетт, представив ее, спешно уводит собираться на занятия.

Элизабет этим крайне уязвлена. «К черту эти занятия, – читается на ее лице, – неужели не можете пропустить разок ради меня?»

Последний удар для племянницы рейхсмаршала – уход Жанетт и ее дочери. Хозяйка дома вежливо прощается с нами во дворе, целует, извиняется и по-испански пытается донести до нас причину своего отъезда с дочерью, жестами показывая, что, мол, мой дом в вашем распоряжении. Элизабет, надув щеки, не выказывает желания переводить мне извинения Жанетт, которую, на мой взгляд, и прощать-то не за что: в конце концов, это же мы все вторглись в ее жизнь под предводительством валькирии по фамилии Геринг.

Когда ворота за «дочерью» закрываются, Элизабет разрывает – нет, даже не от злости – от энергии разрушения, что бурлит в ней, как воздух в банке кока-колы, которую предварительно разогрели и хорошенько встряхнули. Геринг ходит по лужайке в окружении карликовых собачек Жанетт, что-то бормоча себе под нос, и мне кажется, что парой пинков она с удовольствием отправила бы их, повизгивающих и мельтешащих у неё под ногами в своей щенячьей радости, освежиться в бассейн.

Должна сказать, что когда Геринг в бешенстве, она выглядит комично: щеки наливаются крепким арийским румянцем, нос раздувается, губы стягиваются не в нитку – в проволоку. Правда, понаблюдать за ней в этом состоянии долго не получается: спустя пару минут после ухода Жанетт к племяннице рейхсмаршала возвращается самообладание, и она, пытаясь сгладить неловкость ситуации, почему-то начинает рассуждать на тему правильного воспитания детей. Всё это время паренек, старший сын почти-что-дочери, в спортивном костюме, стоит рядом со своей почти-что-бабкой предметом интерьера, а она его даже рукой не касается во время своего вдохновенного монолога.

Минут через пятнадцать мы, наконец, покидаем этот дом, который для Элизабет – поле проигранной битвы. Мы выходим за ворота. Я испытываю облегчение, с одной стороны. С другой, памятуя, что счетчик тикает (оплата Элизабет, операторам, водителю), немного расстроена, ведь часть дня утрачена безвозвратно. Хотя я все-таки обнаружила нечто новое в самой Элизабет – нечто глубоко потаенное, внутреннее, «не для общего пользования».

Элизабет торжественно сообщает, что мы едем на перуанский рынок – наконец-то! Сергей, приунывший, как и я, после посещения Жанетт, на заднем сиденье «пежо» в предвкушении ерзает от радости. Пабло и Альваро на своей машине следуют за нами. Перуанцев мое желание поснимать на местном рынке ввело в ступор: ну что там делать? Они-то эту пестроту каждый день наблюдают. Нас же «Инка маркет» приводит в полный восторг своим колоритом, а Элизабет тут же принимается придирчиво осматривать свитера из альпаки, шепча мне в ухо: «Это ни фига не бэби-альпака, а шерсть взрослой особи – она жестче и ценится меньше! Вот ворье-то!» Я же, глядя на неё, думаю, что никто из людей со стороны никогда не догадается, что в этой женщине течет кровь рейхсмаршала Германа Геринга. Торговцы принимают ее за туристку, прогуливающуюся вдоль торговых рядов с мужем и дочерью, и нагло задирают цены, в ответ на что Элизабет фыркает и выдает им многосложные тирады на испанском, после которых торговцы называют уже совсем другие цены.

Мы покупаем какие-то сувениры и приятные мелочи, на которые Геринг виртуозно сбивает цены так, что я уже начинаю опасаться за прибыль продавцов. Ее захватила новая идея: она настаивает, чтобы я купила себе свитер. Она так сильно этого хочет, что у меня пропадает всякое желание это делать.

На рынке заговариваю с Элизабет о ее дяде: Герман Геринг не просто любил роскошь – обожал, стаскивая все награбленные предметы искусства в свой замок Каринхалле, названный в честь умершей первой жены Карин фон Канцофф. Где ж обсуждать страсть к дорогим вещам, как не на местной барахолке?

– Так что скажешь по поводу любви твоего дяди к роскоши?

– Почему бы нет? Что в этом плохого? – пожимает плечами Геринг, изничтожая меня взглядом даже не за полное отсутствие интереса к свитерам, а за неповиновение. – Я слышала, что у него было невероятное собрание картин и других шедевров мирового искусства. И что он собрал уникальную коллекцию. Возможно, дяде и правда нравилось искусство. Но, главное, у него была возможность коллекционировать то, что он хотел. А если у тебя есть такая возможность, то ею надо пользоваться…

Сейчас слова Элизабет звучат так же невинно, как и слова самого рейхсмаршала, пытавшегося во время Нюрнбергского трибунала в частных беседах с психотерапевтом оправдать свою тягу к роскоши: «Я рад, что вы спросили, потому что у меня было мало возможностей исчерпывающе ответить в суде на этот вопрос. Они пытались представить меня как грабителя шедевров. Во-первых, во время войны все немного мародерствуют. Однако всё, что, так сказать, я награбил, было сделано законно. Возможно, я платил низкую цену – меньше, чем стоили эти предметы, – но я всегда платил за них, или же их доставляли мне по официальным каналам через дивизию Германа Геринга, которая вместе с комиссией Розенберга поставляла предметы в мою коллекцию. Наверное, одна из моих слабостей в том, что я люблю жить в окружении роскоши и так артистичен по натуре, что шедевры искусства вдыхают в меня жизнь и согревают мне душу. Но я всегда хотел передать эти сокровища, картины, скульптуры, иконы, украшения и прочее государственному музею после своей смерти или раньше для вящей славы немецкой культуры. Если смотреть на вещи с этой стороны, то я не считаю, что поступал аморально. Я собирал эти сокровища искусства не для того, чтобы продать их или обогатиться. Я люблю искусство ради самого искусства, как я говорил, моя душа требовала, чтобы меня окружали лучшие образцы мирового искусства»9

«3 мая 1946. Утреннее заседание. Во время перекрестного допроса Джексона Геринг вновь удостоился оценки “аморального преступника”, и вновь всплыла его страсть к накопительству и его непомерное тщеславие. Всеобщее оживление – за исключением самого Геринга – вызвало описание одного из приемов, устроенного в свое время Герингом, на который бывший рейхсмаршал явился в римской тоге и в сандалиях, как Нерон, вдобавок в гриме, с наманикюренными пальцами и подкрашенными помадой губами.

Беспокойно заерзав на стуле, Геринг бормотал: “Здесь не место упоминать о таких вещах, даже если это и правда”»10.

Придирчиво рассматривая фигурки инков из серебра, инкрустированные камнями, Элизабет отмечает после паузы:

– Ты, наверное, заметила, что у меня не так много ювелирных украшений. Вот мама моя их обожала, потому что она была из иного времени, где носили мех и драгоценные камни. Я другая. Мех я вообще не ношу. И против убийства животных.

– А осталось у тебя что-то с тех времен, когда мать была вместе с отцом, а Герман Геринг был вторым человеком в рейхе?

– Нет, только фотографии. Конечно, несколько десятилетий назад оставались еще какие-то украшения и вещи, которые моя мама привезла из Австрии и те, что покупала за годы жизни здесь. Но когда она тяжело заболела, ситуация резко осложнилась. Представь, я постоянно на работе. Дети мои – еще подростки, но тоже вовсю работают. А матери нужно было обеспечить уход. Единственным способом хоть как-то помочь ей было нанять сиделку, что я и предпочла сделать, несмотря на большие затраты. Так что все ценные вещи были мною проданы. Сейчас думаю, что все продать было неправильно, но выбора как такового не было. А мама умерла в 1994 году.

– Неужели ничего не осталось? Насколько я понимаю, в свое время твой отец, Альберт Геринг, был очень состоятельным человеком.

– Ну… – Элизабет рассеянно скользит взглядом по торговым рядам. – Герман Геринг был едва ли не самым богатым человеком Германии, а у его дочери ни гроша не осталось от его былого богатства.

– Что-то не очень верится…

Элизабет озирается по сторонам и понижает голос, словно перуанским торговцам, наполняющим воздух своими выкриками, перебранками и шуршанием пакетов, есть дело до того, что она сейчас скажет:

– Когда-то во времена Третьего рейха у Эдды была маленькая зеленая шкатулка, поверх которой была наклеена фотография Германа. Эту шкатулку она сделала своими руками, когда была ребенком. Ее подарок любимому папе – кажется, на Рождество. Если не ошибаюсь, она передала эту шкатулку ему в тюрьму в 1945 году. После смерти Геринга шкатулка пропала. Казалось бы, конец истории. Но нет. Несколько лет назад Эдда, копаясь в Интернете, обнаружила эту шкатулку… на аукционе. На торги ее выставил какой-то человек из США, пожелавший получить за этот трофей несколько тысяч долларов, а может и евро. Судя по всему, его отец или дед был каким-то образом связан с охраной нюрнбергской тюрьмы в 1945— 1946 годах.

Как бы то ни было, у Эдды появилась навязчивая идея вернуть шкатулку себе. Она сказала: «Я поняла, что мне нужно вернуть ее любыми способами, и вышла на связь с владельцем, точнее с теми, кто его представлял. Я спросила, а почему такая высокая цена за обыкновенную безделицу? Голос на том конце провода пояснил: «Эта безделица, к вашему сведению, принадлежала самому рейхсмаршалу Герингу, так что цена будет такая».

Элизабет грустно улыбается и добавляет:

– Моей кузине пришлось выкупать свою собственную вещь! Но проблема заключалась в том, что Эдде не хватало денег.

– Подожди, но она сказала тем людям, что сама – дочь Геринга?

– Сказала. И что? – Элизабет морщит нос. – Ты думаешь, что у кого-то там дрогнет сердце и они скажут: «Давайте мы вам подарим шкатулку», – так, что ли? Единственный бонус, который Эдда получила, назвав себя, – это то, что ей дали приличную отсрочку, чтобы она смогла собрать нужную сумму. И тут произошло чудо! – Элизабет поднимает толстый указательный палец кверху, тыча мясистой его подушечкой в раздутое пузо лимского облака, зависшего над нами в ожидании окончания истории. – Преставился кто-то из дальних родственников – тех самых, с которыми Эдда никогда не общалась. Но, странным образом, она оказалась упомянута в завещании того человека, так что нужная сумма, можно сказать, сама пришла к ней в руки. И Эдда тут же потратила ее на то, чтобы выкупить шкатулку.

– Я бы прослезилась над этой историей, если бы не другая… – Вижу, как лицо Элизабет застывает маской, она ждет продолжения. – Ты в курсе, что Эдда судилась с городом Кёльном, чтобы ей отдали картину Лукаса Кранаха Старшего «Мадонна с младенцем»?

Элизабет мотает головой и сразу интересуется: что это за история?

– В 1938 году, когда родилась Эдда, власти Кёльна, как и других немецких городов, приносили свои «скромные» дары рейхсмаршалу и новорожденной. Спустя годы, уже после войны, Эдда Геринг захотела вернуть картину, стоящую целое состояние, себе. Но город Кёльн ответил отказом. Дочь Германа Геринга настаивала на том, что это «дар», который теперь по праву принадлежит ей, а власти города в суде смогли доказать, что такой щедрый подарок ребенку рейхсмаршала был сделан под давлением самого Германа Геринга. В итоге Эдде не удалось заполучить картину. Но суд продлился целых пятнадцать лет. Я слышала, что она подавала десятки апелляций во все возможные инстанции, пытаясь доказать, что «Мадонна с младенцем» принадлежит ей.

Элизабет поджимает губы:

– Нет, я про это ничего не слышала. И Эдда мне об этом не говорила. Но, в конце концов, даже если допустить, что было так, как говоришь ты, кузину можно понять: после войны у семьи Геринг изъяли абсолютно всё. Видимо, поэтому она так долго боролась за картину. А может, потому что это была память об отце.

– Память ценой в миллионы долларов?

– Память бесценна. – А я и не думала, что Элизабет такая ханжа. – Откуда ты знаешь, собиралась она продавать картину или нет! Ох, бедная Эдда! Ей, между прочим, было крайне тяжело найти работу после войны – с такой-то фамилией! Сначала она была медработником, потом какой-то конторской крысой – без амбиций, без радостей жизни и без далеко идущих планов. И жили они с матерью скромно, если не сказать бедно.

– Так почему бы не сменить фамилию? Я слышала, что Эдда фанатично любит отца: может, дело в этом?

– Не знаю. Она ведь и правда не сменила фамилию, хотя могла. Она могла уехать в другую страну и начать жизнь сначала. Могла бы сделать это в юности. Но нет. И я не знаю, почему она так не поступила. Когда я с ней встретилась, то обратила внимание, что она очень милая, приятная. Очень. Но как много страдала! Всю свою жизнь! Нет, не просто помучилась после войны, а мучается и по сей день. Для нее ничего не меняется. И я, помню, даже предложила ей последовать за мной. Так и сказала: «Почему бы тебе не переехать ко мне в Перу навсегда?»

– А она?

Элизабет улыбается снисходительно:

– А сама как думаешь, что она? Вежливо поблагодарила. Но так, что я сразу поняла: Эдда не хочет переезжать. Категорически. Она хочет остаться в Германии, в Мюнхене, до самого конца. И к тому же, это уже моя личная догадка, она не хочет быть обузой. В общем, причин не ехать сюда у нее, наверное, много. Кстати, я заметила, что мое общество тоже было ей в тягость, ведь она отвыкла от людей.

– Та Эдда, которую описываешь ты, совсем не вяжется со всем тем, что я про нее слышала, начиная с изнуряющего суда с городом Кёльном и заканчивая слухами о том, что в гостиной ее квартиры висит огромный портрет рейхсмаршала в парадной форме, и она, обожая отца, отрицает все его преступления…

Элизабет хмыкает и холодно интересуется:

– Ты хочешь сказать, она нацистка?

– Так говорят. Я не знаю. Всё наше с ней общение закончилась тем, что она послала меня далеко и надолго.

– Может, она и была груба… но она не нацистка, я уверена. Люди жестоки. – Элизабет страдальчески закатывает глаза, и я вижу, как она похожа на своего дядю. – Все считают, что раз ты Геринг, то непременно сволочь. Бедная, бедная Эдда.

– Слушай, это ее жизнь, и история со шкатулкой – лучшая иллюстрация того, что кузина твоя – вечная пессимистка, зацикленная на страданиях и своем ненаглядном папочке…

– Наверное, это так. – Элизабет вздрагивает от резкого крика кого-то из торговцев, но не оборачивается, продолжая: – Я видела ее всего-то раз в жизни, два года назад в Мюнхене. Она очень милая, приятная, мягкая и по отношению ко мне была очень дружелюбна. В то же время, когда смотришь на нее, то отчетливо понимаешь: вот на этом человеке лежит тяжкое бремя вины за отца. Ее всегда будут винить за то, что натворил Герман. Сочувствия не проявит никто.

У меня (на фоне Эдды) есть неоспоримое преимущество, потому что я наполовину чешка, с еврейской кровью и, ко всему прочему, живу в Перу, далеко от Европы. А это несколько другое дело. Потому что европейское общество погребет тебя под руинами исторической памяти.

Разница между Эддой и мной заключается еще и в том, что я всегда жила очень позитивной жизнью, жизнью оптимиста: такими были и моя мама, и бабушка. А Эдда очень одинока – ни мужа, ни детей. Общаться с дальними родственниками у нее нет никакого желания, она давно и окончательно оборвала с ними связи. Но я уважаю ее решение. Пусть оно и спорное.

– Но свою часть наследства она принять не отказалась!

Элизабет хмыкает и бесцеремонно меняет тему:

– Давай пройдемся еще немного по рынку. Я заметила, что тут переводят наклейки на футболки! Вы с Сергеем не возражаете, если я за пять минут сделаю такую майку с наклейкой «Харлей» для Майкла?!

Она ныряет в проход между торговыми рядами и вперевалочку преодолевает метров двести, останавливается рядом с очередной торговой точкой и вступает в живой диалог с продавцом. Тот шустро выкладывает на прилавок черную футболку, пытаясь узнать, какой размер нужен покупательнице.

– Таня, не поможешь мне на глаз определить размер Майкла? Кажется, то, что показывает этот парень, будет ему велико. – Геринг хитро прищуривается. Я что, прохожу какой-то тест?

– Однозначно, – соглашаюсь и прошу продавца показать размеры поменьше. – К тому же я уверена, что Майкл из тех, кто любит обтягивающие майки, так что нужен размер еще меньше.

– Точно, – кивает Элизабет удовлетворенно, – молодец. Внимательная.

После того как наклейка «Харлей» переведена на майку, которую выбрала я, Элизабет, шумно укладывая покупку в полиэтиленовый пакет, безапелляционно заявляет:

– А теперь хочу купить тебе свитер! В Куско, куда ты потом отправишься, ночью будет очень холодно.

Опять этот чертов свитер! Но настроение у нее заметно улучшилось: она уже не помнит про Жанетт. До моих ушей доносятся команды, которые она раздает операторам. Тут и без перевода понятно: «Идите отдохните, мы пойдем искать вещи и через полчаса вернемся к машине».

Дальше у нас по плану свободное время. Элизабет нужно три часа отдыха, ведь вечером, с девяти до полуночи, у них с Ренцо выступление в итальянском ресторане.


Мы все встречаемся около восьми вечера у дома Элизабет. Элизабет и Ренцо уже успели погрузить аппаратуру в багажник машины. Геринг снова энергична: ее тщательно расчесанные волосы лежат волосок к волоску, а по рукам растекается воздушный шелк ярко-оранжевой блузы, поверх которой надета черная безрукавка (у нее страсть к этой детали гардероба). Ногти отливают неброским перламутром, поблескивают часы на желтом металлическом ремешке, с силой стискивающем запястье левой руки. На шее у Элизабет золотой индейский обод, на щеках румяна, губы покрыты тонким слоем темно-красной помады. Брови и ресницы аккуратно накрашены, а на лице ровным слоем лежит тональный крем.

Ренцо сегодня выглядит взрослее и представительнее: быть может, от того, что, как теперь я знаю, он старше меня на добрых семь лет? Мы опять едем в их стареньком «пежо»: за рулем сейчас сын, и я снова отмечаю про себя, что с машиной он управляется много лучше своей мамы. Через несколько минут мы уже на месте. Ресторан, как и утверждала Элизабет, действительно совсем недалеко от ее дома: при желании можно было бы даже прогуляться пешком, но у нас в багажнике – оборудование, необходимое для выступления Ренцо: ноты, синтезатор, пюпитр.

– В ресторане мы поем почти год, – болтает Элизабет, в то время как Ренцо высаживает нас и пытается запарковать машину. – Сына пригласили спеть на каком-то мероприятии, и он понравился и гостям, и хозяевам заведения. Так что теперь Ренцо поет здесь каждую среду.

Заходим внутрь заведения, и я понимаю, что мы в частной пиццерии. Назвать ее рестораном можно лишь с натяжкой и целью грубо польстить. Большая барная стойка со стульями и аккуратно расставленным алкоголем. Столики, покрытые белыми скатертями, сдвинутые в разных вариациях, как если бы кто-то расставлял кораблики для игры в «Морской бой». Слева, по диагонали от входа в заведение, – открытая кухня, где видно, как повара готовят тесто для пиццы, подбрасывая круглый плоский блин вверх и подставляя кулаки в нежелании обеспечить ему мягкую посадку.

Несмотря на то что в глубине, за следующим дверным проемом, в сторону которого тычет полным пальчиком Элизабет, есть еще один небольшой зальчик, это, в моих глазах, всё-таки не делает пиццерию ни рестораном, ни местом с большой площадью. Теперь мне остается лишь искренне надеяться, что Ренцо неплохо поет, потому что допрос с пристрастием после концерта неминуем. Элизабет обязательно захочется узнать о впечатлениях ее русских друзей от пения сына, а вру я, надо признать, неубедительно.

– Вот ваш столик! – Элизабет в роли радушной хозяйки: улыбка намертво приклеилась к ее лицу, и я понимаю, что она отныне на работе. – Ты, Сергей, два оператора и я сидим здесь. Правда, я буду у вас наскоками, в паузах, мне нужно быть рядом с сыном.

В это время в дверях возникает Ренцо, который серьезно так, по-мужски, здоровается с каким-то дядей за пятьдесят, которого мы с Браверманом тут же нарекаем Джорджем Клуни за схожесть с голливудской звездой. Вижу, как долго сын и подбежавшая к нему мать кружат вокруг этого Клуни, говоря приятности и вежливо хихикая над шутками этого, как я полагаю, самопровозглашенного остряка, а тот в это время неприлично пялится на меня, лишь из вежливости иногда перенося томный взгляд своих очей на мать и сына. Те, разумеется, уже сообщили ему о съемочной группе из России.

Народу в кафе пока что никого: исполнители приехали раньше всех, и Ренцо начинает готовить музыкальное оборудование.

– Слушай-слушай-слушай! – Элизабет маленьким ураганчиком подлетает к столу. – А как сказать по-русски: «Welcome to Peru, my dear russian friends»? – Только я открываю рот, как она отскакивает от нашего стола к бармену с вопросом, есть ли у него ручка. На обратном пути она разглядывает столы в поисках бумажки. – Думаю, сойдет, – подмигивая, сообщает она мне, стянув салфетку с соседнего стола.

– Ты хочешь произнести приветствие на русском?

– Сначала, конечно, я поздороваюсь на испанском, а потом поприветствую вас на русском, будет классно, – сообщает мне крайне довольная своей придумкой Геринг.

Ну что ж! Четко артикулируя, я произношу по-русски нужную ей фразу: «Доб-ро по-жа-ловать!»

– Добре поджаловать… – как школьница, Элизабет, проговаривая фразу, одновременно выводит ее транскрипцию латиницей на салфетке. – Как там, еще раз? Добре? Или добры?

– Добро.

– Ага! Добро!

Тяжелее всего Геринг дается «Россия». Она никак не может понять, почему надо говорить «РоссЕя», а не «Рvссия».

Говорю ей:

– Да ладно, не мучайся: как скажешь, так и скажешь! Элизабет упорствует: ей хочется сказать правильно.

К тому же ее произношение безупречно, несмотря на мелкие помарки. Через пять минут Элизабет удовлетворенно кивает: ей все-таки удалось сказать «добро пожаловать» и «Россия». Выжав из меня похвалу и буквально вынудив изобразить бурный восторг, она собирается рвануть к сыну, но вдруг резко останавливается и, едва не потеряв равновесие, опирается на соседний столик:

– Ренцо сказал, что сегодня будет петь для девушки, которая ему нравится.

– Очень мило, значит, эта девушка будет здесь, в зале? Кто она?

– В том-то и дело, что не знаю. Странное дело, но Ренцо теперь тщательно скрывает от меня свои увлечения.

Странное, думаю про себя. Если мама упорствует в том, что сыну в его тридцать четыре года надо сначала вырасти, а уж потом заводить семью, то вряд ли это способствует его открытости. Он и так меркнет на ее фоне, вынужденный всю жизнь мириться с отведенной ролью «гарнира» для основного блюда по имени Элизабет Геринг. Ее, как в свое время рейхсмаршала, всегда чуть больше, чем остальных. Порой даже слишком много.

– …В общем, он мне ничего не говорит, а ведь так интересно, да?

– Очень, – киваю я, искренне надеясь, что она не заметит того, что на самом деле это не столь интересно. Интереснее другое: а у Ренцо вообще были женщины? Хоть одна? Ведь выглядит он пугающе невинно.

– Ладно, вы давайте-ка отдыхайте, – шумно выдыхает Элизабет, – а я пойду встречать гостей: сейчас начнут прибывать. Потом еще поболтаем. Чуть позже закажу нам с вами еду. Мне только нужно знать, любите ли вы лазанью?

Постепенно кафе наполняется гостями, которые рассаживаются за столики, и уже к девяти вечера все места заняты. Рядом с нами – группа молодых людей и девушек, от двадцати до тридцати. Ренцо машет им рукой, те машут в ответ и смеются: они знакомы.

Нужно заметить, что в кафе, несмотря на демократичность обстановки, собрались не те люди, которых я видела на улице. Тут творческая молодежь – симпатичные девушки с живыми осмысленными лицами, воспитанные молодые люди в пиджаках, и те, кому за пятьдесят, – хорошо одетые, с разными аксессуарами, подчеркивающими их принадлежность к перуанскому среднему классу. Никаких вычурных нарядов с блестками, ничего вызывающе яркого, никакой аномальной длины юбок и брендов, кричащих о положении в обществе. В общем, вполне приличные люди, потягивающие из бокалов вино в ожидании своей пиццы, спагетти или лазаньи.

В начале десятого Элизабет берет слово. В посвистывающий микрофон она приветствует публику короткой зажигательной речью, заканчивает которую фразой: «Viva el Perd!» Под аплодисменты публики Ренцо начинает петь. Я понимаю, что это какая-то известная приветственная композиция на итальянском. Удивляет, что Элизабет подпевает во второй микрофон, и до меня, наконец, доходит, что она не просто импресарио – она еще и поет со своим сыном. После коротких, но бурных аплодисментов, Элизабет представляет свое «солнышко»: «Сегодня для вас поет Ренцо де ла Кадена». А потом, поправив очки, она зачитывает по салфетке: «Добро пожаловать, мои друзья из… России!» Слыша незнакомый язык, перуанцы хлопают еще радостнее. А Геринг, получив от меня воздушный поцелуй, мягко улыбается и добавляет по-английски: «Вы со своей работой только не забывайте есть и получать удовольствие от вечера! Отдыхайте с нами! Скоро будет лазанья и много чего еще!»

Я ощущаю, что некоторые гости изучают нас с Сергеем, но изучают деликатно: кто-то оборачивается и поднимает бокал красного вина, намекая, что пьет за нас, кто-то шлет воздушный поцелуй или кивает в знак приветствия. Кто-то, как Клуни, хозяин заведения, притаившись за стойкой, разглядывает с нескрываемым любопытством. Мне нравятся и эти люди, и атмосфера веселой простоты, которая царит в этом заведении. Но я так и не разобралась, что за голос у Ренцо. И он, словно прочитав мои мысли, как раз затягивает «Лашате ми кантаре». Элизабет садится рядом с ним на стул и хлопает в ладоши, поддерживая ритм, – эта музыкальная композиция не предполагает дуэта.

Итак, у Ренцо сильный и приятный тенор. В целом складывается впечатление, что родственник Германа Геринга и правда неплох. Конечно, не Паваротти, Каррерас, Доминго. И даже не Бочелли. Однако, можно сказать, что он поет хорошо. До высокого уровня, не перуанского, а международного, не хватает определяющей мелочи – того самого окраса голоса, который делает его узнаваемым. А еще мне кажется, что Ренцо поет через едва заметное усилие: его голос не струится, не дрожит каплями дождя на весенних листьях деревьев. И в голосе, и в его движениях сквозит какая-то зажатость: она откровенно мешает ему петь. Руки напряжены и прижаты к телу. Никаких импровизаций – все накатано и закреплено. Он не отрывается, не хулиганит и не рискует. И тем не менее я внутренне вздыхаю с облегчением: когда буду говорить Элизабет и Ренцо о том, как мне понравилось выступление, то врать не придется.

Во время веселых композиций Геринг подпевает сыну и энергично хлопает в ладоши, пытаясь сильнее завести отзывчивую публику. Все хорошо, мило, просто замечательно, но меня не покидает ощущение какой-то отмели, на которую сел корабль древнего германского рода Герингов. Во время очередной итальянской композиции, которую исполняет Ренцо, Элизабет плюхается к нам за столик и переводит дыхание, но я не даю ей отдышаться:

– И каким ты сама видишь апогей карьеры Ренцо?

Она мечтательно закатывает глаза, узурпировав пухлыми локтями часть стола:

– Я представляю, как сбывается моя мечта. Мой сын становится очень успешным. Но, к сожалению, у нас тут нет хорошего менеджера со связями, а сама я, ну что я могу? Как сделать так, чтобы люди во всем мире узнали его и полюбили так, как любят его здесь? – Элизабет окидывает взглядом зал, с удовлетворением отмечая, что гости внимательно слушают, как Ренцо, в компании одной из девушек из-за соседнего столика, поет дуэтом Conte Partiro. – Эта девушка – тоже певица, у неё замечательное сопрано, но не лучшее в Лиме. У сына в хоре, в котором он поет, есть действительно потрясающие женские голоса.

– А когда ты сама начала петь?

– Я всегда любила музыку. Моя мама в юности пела в опере в Праге. Папа, как я узнала, играл чуть ли не на семи разных музыкальных инструментах. Дядя Герман не пел, но обожал слушать итальянскую оперу. Так вот, я была совсем малышкой, когда мы пели с мамой и бабушкой (в то время в Перу телевидения не было) и тем развлекали себя. До последних дней каждой из них – кстати, бабушка Мария умерла 36 лет назад. А за пару дней до смерти мамы я, помню, сидела у нее на кровати, и мы пели все известные нам чешские песни. А еще мне нравится музыка мексиканская, чилийская, аргентинская, европейская…

– А ты никогда не думала, что Ренцо Геринг будет больше интересен публике, чем Ренцо де ла Кадена?

Элизабет закусывает нижнюю губу: очевидно, она периодически об этом думает и не знает, как поступить.

– Работая в немецко-австрийском концерне, я периодически встречалась с крупными иностранными клиентами. Их приводило в восторг то, что я подписываю документы своей фамилией – Геринг. То есть для них я из-за фамилии и родства, о котором они сразу же спрашивали, была непререкаемым авторитетом. Но, наверное, это все-таки неправильно – продавать публике свою фамилию, даже если мы не в Европе, а в Перу.

На улице, куда я выхожу отдохнуть от внимания, которое уделяет мне публика в целом и Клуни в частности, ко мне подходит любопытный перуанский швейцар: ему не дает покоя тот факт, что я из России. На английском он говорит не лучше Бравермана, что, однако, не мешает ему, перуанцу, очевидно, никогда не покидавшему пределы страны, на чистом русском языке запеть «Расцветали яблони и груши…»

Когда я возвращаюсь в ресторанчик, мать и сын начинают концерт по заявкам. Клуни подходит к Элизабет и дает ей какую-то бумажку, после чего она задорно приветствует в микрофон какую-то Химениту, попросив ее поднять руку. Хименита оказывается черноволосой девушкой лет двадцати пяти с открытой улыбкой, она сегодня отмечает с друзьями свой день рождения, и Клуни уже идет в её сторону с кексом, из которого торчит зажженная свечка. А Элизабет (взяв в руки гитару и бойко перебирая струны) вместе с Ренцо запевает Happy Birthday. Нет, река рода Герингов не измельчала, – она, черт возьми, высохла: потомки рейхсмаршала поют по заявкам гостей в лимской пиццерии. То, что когда-то могло показаться абсурдным, теперь реально.

К двенадцати гости начинают расходиться. Выходя из ресторана и кутаясь в белый пуховик, Элизабет вдруг заявляет: «Тебе нужно остаться с нами в Перу. Будешь мне прекрасной дочерью».

А вот это неожиданно!

Совладав с собой, мягко улыбаюсь в ответ и говорю, что боюсь не оправдать ее ожиданий как дочь. «Оправдаешь, я уверена», – улыбается Элизабет.


Утро моего третьего дня в Лиме – тяжелее двух предыдущих: хочется похоронить себя под одеялом и не видеть молочный туман, который трется о стекла окон своим мягким пузом.

Геринг встречает нас радушно и без церемоний – как старых друзей. После поцелуев и объятий сообщает: «Располагайтесь где хотите, возьмите чай, полистайте книги, пока я причешусь». Элизабет выглядит несколько измотанной, но уверяет, что отлично выспалась и снова готова к бою.

Примерно час мы снимаем ее в гостиной: она листает тяжелые фотоальбомы и рассказывает, кто есть кто. Очень много «итальянских» фотографий с медового месяца родителей – Альберта и Милы. Есть и дядя Герман в семейном кругу – с Альбертом и сестрами Паулой и Ольгой, с Милой Клазар, мамой Элизабет. Странным образом Элизабет похожа одновременно и на свою маму, и на дядю Германа – от Альберта в ней нет абсолютно ничего. Светло-карие глаза Элизабет поблескивают, когда она натыкается на фото улыбающегося папы, тискающего собаку. Она поджимает губы:

– А я всегда любила кошек. Кстати! – Элизабет срывается с кресла. – Я сейчас вас кое с кем познакомлю! Видите клетки? В одной из них живет белочка, мне ее принесли, потому что она сломала лапу. Или ей сломали, уж не знаю. Так вот, мы пытаемся ей помочь, вылечить, ведь в сквере ее ждет целое беличье семейство.

В клетке и правда белка с вывернутой лапкой. А в соседней клетке, с которой Элизабет сдергивает полиэтиленовую пленку, – канарейка. «Она ослепла от старости, – поясняет Геринг, – но я о ней хорошо забочусь».

Мы идем в сквер кормить белок. В центре него – статуя Девы Марии. На статуе – венок из свежих цветов. У ног – крохотный фонтанчик, который сегодня почему-то не бьет.

Геринг идет по дорожке, переваливаясь с ноги на ногу, и чем-то напоминает мне огромного пингвина: она щелкает языком, и к ней, к моему изумлению, со всего сквера действительно сбегаются белки, штук двадцать. Элизабет открывает мешочек с арахисом, сетуя на то, что он нынче подорожал, но белкам, которые зимой голодают, этого никак не объяснить… Выясняется, что соседи-перуанцы уже давно привыкли к причудам немолодой блондинки, которая кормит животных, и уже не реагируют на нее так бурно, как это было поначалу, когда восемь лет назад Элизабет и Ренцо переехали сюда из района Мирафлорес.

– Мне нравится заботиться о тех, о ком никто не заботится. Наверное, в этом мы с отцом немного похожи. Конечно, неправильно сравнивать то, что делал он, спасая людей, и то, что делаю я, но, наверное, кое-какое сходство все-таки есть, как думаешь?

– Думаю, да. Но с дядей внешнее сходство абсолютно очевидно. Как и с твоей мамой.

– Да перестань ты! Думаешь, я не дочь своего отца?! А дочь дяди Германа?!

– Не думала, но, если честно… слушай-ка, а поворот интересный! Ты же сама говорила, как трепетно он относился к твоей матери. Они могли встретиться в 1943-м, ведь могли, а?

– Могли! Забудь! Не похожа я на него, уверяю, хотя, честно признаться, мне было бы приятно знать, что от дяди Германа я унаследовала что-то хорошее, к примеру ум. Он же был очень толковым человеком, если бы не этот идиот Гитлер…

– Ты считаешь Гитлера идиотом?

Элизабет привычными жестами матерого сеятеля разбрасывает вокруг себя арахис:

– Конечно идиотом! Мой дядя был летчиком, героем Первой мировой. Имя Геринг для народа тогда значило много. А кто такой был этот Гитлер, сама подумай! Больной бездарный идиот.

– Насчет бездарного я с тобой бы поспорила. Взять хотя бы его ораторский талант, феноменальную память…

– Спорь сколько угодно. Гитлер – бестолочь.

– Сейчас… – Я лезу за айфоном в карман. – Прочитаю тебе цитату из твоего дяди: «Возможно, вы думаете, что я завидую из-за того, что Гитлер назвал своим преемником Дёница. Нелепо. Я был слишком важен, чтобы он назвал меня. Я тоже был символом Германии. Кто был Дёниц? Маленький адмирал, который мог вести переговоры о мире. Кого мог назвать Гитлер? Разумеется, не Риббентропа, которому не доверяли за границей. И не меня, своего главного современника!»11

– Ну и что добавить? – пожимает плечами Элизабет. – Он прав. Только Гитлер – идиот.

– И еще кое-что есть, послушаешь?

– Давай. – Элизабет щелкает языком, подзывая белок.

Читаю: «Немцы называли его “фюрер”. Меня они называли “Герман”. Я был ближе сердцам людей, чем Гитлер, но он был великим вождем, и я полностью подписывался под его программой»*.

Рука Элизабет с орехами зависает в воздухе:

– Стоп-стоп-стоп! По поводу последней фразы. Это неправда. Потому что Гитлер приказал его расстрелять в апреле 1945 года. Более того, он приказал расстрелять мою тетю Эмми и кузину Эдду, которой тогда было семь лет. Тетя Эмми вспоминала, как их арестовали, – весь ужас был в том, что и ребенка арестовали тоже! Это же бред! Так что не был он согласен с Гитлером во всем, это ерунда какая-то!

– Не забывай: эти фразы я беру из бесед с тюремными психиатрами в Нюрнберге. А на суде твой дядя предпочел забыть о том, что Гитлер хотел сделать с ним и его семьей и до последнего отстаивал честь фюрера.

– Вот это меня и удивляло всегда.

– Что Геринг величал себя «последним рыцарем рейха» и подчеркивал, что живет по кодексу чести?

– Да, это его тупое донкихотство.

Элизабет вдруг начинает громко щелкать языком: белки застывают в ожидании очередной порции арахиса. Я понимаю, что разговор окончен. По крайней мере сейчас Геринг развивать тему дяди и Гитлера не хочет. А жаль! Забавно это звучит – донкихотство Геринга. Рейхсмаршалу бы понравилось.


После прогулки по скверу мы всей большой компанией собираемся на океан – в загородную квартиру Элизабет.

Хозяйка кружит по дому и отдает команды прислуге и Ренцо. Операторы вяло собирают камеру и штатив, всем своим видом показывая, как они перетрудились. Минут через пятнадцать Элизабет, Ренцо, я, Сергей и корзина для пикника загружаемся в старенький «пежо».

И вдруг… перед моими глазами проносится – нет, не вся жизнь, а другая машина, из которой мне весело машут Альваро и Пабло. Как вы поняли, они уезжают.

– Куда?! – ору я так, что Ренцо вздрагивает на водительском сиденье.

– Наверное, подождут за поворотом, – бросает Элизабет с переднего сиденья.

Перед тем как сесть в машину, я долго распиналась перед Альваро, втолковывая простую вещь: «У Элизабет на океане домик: поснимаем и в домике, и на океане. Ехать до него километров шестьдесят, так что просто следуйте за нашей машиной».

Затем к Альваро подошел малыш Ренцо и попытался на испанском объяснить, куда конкретно мы направляемся. Только мне, в отличие от Ренцо, не надо жить в Перу всю свою жизнь, чтобы понимать, что от обилия информации у некоторых местных жителей порой случается жестокий запор мозга. Вот и лицо Альваро, после краткого диалога с Ренцо, заставило меня напрячься – настолько, что я вышла из машины и еще раз повторила: «Просто следуйте за нашей машиной, как обычно!»


– Они точно ждут нас за поворотом, – спокойно сообщила Элизабет.

За поворотом, как я и думала, не было никого. Как и через сто, двести, триста метров. Ну а дальше – перекресток: поди угадай, куда наши перуанцы поехали. В общем, Альваро, Пабло и водитель растворились в молоке Лимы, увезя с собой мой жесткий диск со всем отснятым материалом.

– Альваро, fuck… где ты? – кричу я в телефон.

– Мы едем на океан…

– К-к-куда?

– На океан. К дому Элизабет.

– А ты, – я задыхаюсь от бешенства, – ты знаешь, где ее дом?

– Нет.

– А куда едешь?

– На океан…

– Прости, пожалуйста, а какова протяженность прибрежной линии в Лиме? Если нетрудно, в километрах?

В трубке молчание – и после паузы:

– Не знаю точно, мне у кого-нибудь спросить? Много километров…

– Так. Куда. Ты. Тогда. Едешь. Альваро?!

– На океан.

Дальше я кричала, мастерски перемежая все ругательства, которые знала на обоих языках, русском и английском. Трубка молчала в ответ. Браверман заткнул уши. У Элизабет отвисла челюсть. Ренцо остановил машину на обочине, и я заметила, как сильно он побледнел.

В итоге я охрипла и кричать больше не могла, так что пришлось шептать. Мы договорились с Альваро встретиться у цветной заправки. Ренцо нервно закивал: мол, он такую знает, взял у меня телефонную трубку и что-то пролепетал индейцу по-испански. «Он… сейчас будет на нужной нам заправке», – осторожно сообщил Ренцо, возвращая мне телефон.

Разумеется, на заправке никого не было. Для пущей верности мы проехали еще три заправки и вернулись снова к той, первой, – ни намека на наших операторов. Тогда я снова набрала Альваро: «У дома Элизабет через пять минут!!!» Проорав эту фразу раз восемь, я попросила Ренцо развернуться, чтобы встретиться с перуанцами у дома.

Через пять минут их белое такси и правда въехало во двор. «Едете. Строго. За. Нами», – сообщила я Альваро и Пабло, продираясь через собственные хрипы.

Так со второй попытки мы выдвинулись в сторону домика Геринг на Тихом океане.


В стареньком «пежо» – напряженная тишина. Кажется, Геринги в шоке от моих «вокальных данных». Через десять минут Элизабет осторожно подает голос:

– Ты, должна заметить, не права. Не с точки зрения морали, к тому же проораться иногда очень даже полезно. А с точки зрения того, что мужики тут – очень обидчивый народ. Обидчивый и гордый. У меня муж был такой: денег не зарабатывал, но так настойчиво требовал уважения, что достал. Более того, местные мужики пакостники редкие, уж поверь. Тебе и правда повезло, что они вернулись. Могли не вернуться, просто уехать. У меня в жизни разное случилось, я знаю, так что к этим людям нужен особый подход – имитация уважения обязательна!

Я поглядываю назад: машина с Альваро едет за нами, и даже с внушительного расстояния я могу разглядеть печать горечи и обиды на лице перуанца.

– Видишь ли, – продолжает Элизабет вкрадчиво, явно опасаясь очередной моей вспышки ярости, – у Ренцо неоднократно были случаи, когда его подводили. Например, нужно петь на свадьбе, а человек, который должен играть на гитаре, не приезжает вовремя. Свадьбу же откладывать не будут, сама понимаешь. Приходится петь а капелла. А потом этот товарищ вдруг заявляется спустя два часа как ни в чем не бывало. И что делать? Продолжать петь уже вместе с ним.

– Лучше этого козла разрубить на кусочки и скормить птицам или связать и оставить в лесах Амазонки, пока его не сожрут злобные личинки или змеи.

– Нет. – Элизабет улыбается, и атмосфера в машине вдруг разряжается, словно и не было никакой напряженности вовсе. – Нужно отнестись уважительно и с пониманием, потому что тебе, быть может, еще придется иметь дело с этим человеком.

– Нет уж! Если на него нельзя положиться…

– Тут, в Перу, – четко артикулирует Элизабет, – ни в чем ни на кого положиться нельзя. Все такие. Все опаздывают и подводят. Всегда.

– Тебе как австриячке, наверное, это особенно тяжело. Пунктуальность и всё такое…

Элизабет вздыхает:

– Да нет, я все-таки перуанка в душе. Хотя опаздывать не люблю.

– Подожди, а у тебя есть вообще австрийское гражданство?

– По идее я, конечно, могу его получить, ведь Австрия – моя родина. Но как-то руки не дойдут: далеко, дорого, времени нет. Так что гражданство у меня только перуанское.

– И ты не хочешь в Австрию?

– Хочу конечно. Но ничего там не знаю. Никто меня не ждет, как в свое время не ждали тут. Так что вряд ли у меня получится стать австриячкой, даже если я каким-то чудом доберусь туда и, наконец, получу это гражданство.

– Тебе бы там очень понравилось. Мне даже кажется, что ты смогла бы вписаться в ту, другую жизнь.

– Могла бы, наверное. Но всё-таки не могу. Не получится. У меня несколько лет назад был ухажер из Австрии: он работал в Лиме по контракту. Забавный такой, даже хотел жениться, но с условием, что мы будем жить там. А у меня дети, как их оставить? Как оставить океан, без которого мне тоже жизни нет? Я ведь очень люблю Перу, люблю местную кухню, люблю местных жителей и гостеприимство. Невозможно всё это оставить. Так что мой роман ничем не закончился. Тот человек не захотел жить в Перу.

– Можно понять, – соглашаюсь я.


Наконец появляется океан. Прибрежная полоса лентой тянется по правую сторону дороги. По левую – огромные песчаные холмы, даже представить себе не могу, что будет, если поднимется сильный-сильный ветер. Временами на холмах возникают наростами какие-то поселки – цветастые одноэтажные домики – синие, зеленые, желтые, красные, запутанные в проводах и кабелях, обшарпанные и грязные, кричащие о своей бедности черными дырами дверных проемов и пустыми глазницами черных окон. Страшные цветные пятна фавелл мелькают по левую руку, а справа безразлично шумит Тихий океан, такой мощный, что на фоне его человеческая жизнь и домики кажутся каким-то сиюминутным недоразумением. Гладкая ровная дорога пестрит указателями на Уругвай, Венесуэлу и куда-то еще. Элизабет сообщает, что дорога до Венесуэлы занимает всего сутки на рейсовом автобусе, а может, и того меньше. Вся беднота пользуется этими автобусами, так что ездить в подобные экстремальные поездки туристам не рекомендуется.

– Элизабет, а почему на заборах вокруг некоторых домов Лимы (я успела заметить), торчат битые стекла – это такая самопальная защита от воров?

Она кивает:

– Что-то вроде колючей проволоки. Но у тех, кто побогаче, проведен ток, и вор сильно рискует, забираясь в такие дома: током шандарахнет – и сразу смерть. Лима – самая воровская столица в мире. Другой вопрос: людей нельзя провоцировать. Золотые кольца, украшения, сумочки… Нет. Деньги кладем только в носок или нательную сумку. Вот ты своей красной сумочкой откровенно провоцируешь людей, так что советую прямо сейчас переложить деньги в носки.

– А кредитку куда?

Элизабет не понимает моих острот:

– Всё в носки.

– Не буду.

– Лучше сделай, как я говорю.

– Нет, в носки не буду.

– Тогда пеняй на себя, я тебя предупредила.

– Мы же в машине.

– Я просто тебя предупредила.


Минут сорок мы едем вдоль прибрежной линии. Меня несколько удивляет, что земля возле океана во многих местах не освоена: вот оно, урбанистическое мышление. Через час замечаю, что на берегу океана появляются одноэтажные домишки – такие же точно, какими обросли песчаные холмы по левую сторону.

– А! – машет рукой Элизабет. – Это народ пространство осваивает несанкционированно: ни света, ни воды, ни нормальных удобств.

– То есть, – уточняю, – это всё до того момента, как государству понадобится эта земля?

– Точно, их выселят отсюда в пять минут, но вряд ли эта земля так уж скоро понадобится.

Спустя минут десять замечаю вдалеке бухту, густо застроенную таунхаусами. Нам, кажется, туда. И действительно, через некоторое время Ренцо уверенно сворачивает направо, а Элизабет сообщает:

– Почти приехали.

Мы останавливаемся у пятиэтажного белого здания, первый этаж которого занимает паркинг. Жутко воняет какой-то ядовитой краской – так, что слезятся глаза.

Мы вылезаем из машины и идем в сторону лестницы. Элизабет, кряхтя и тяжело дыша, плетется в конце. Ренцо по-хозяйски отпирает дверь. Мы оказываемся в небольшой двухэтажной квартирке: справа уборная с ванной, прямо по узкому коридорчику – кухня, оборудованная плитой, холодильником, барной стойкой и вытяжкой. Дальше – выход на широкий балкон. Перпендикулярно барной стойке – жесткий голубоватый диван под кожу, на который мы все бросаем верхнюю одежду, а Пабло с Альваро раскладывают оборудование. Из узкого коридорчика прихожей берет начало крутая лестница, ведущая на второй этаж.

Вся стена кухни – одно сплошное стекло, и глаза ноют от мутно-молочной белизны, которая лезет в окна светлой, не слишком обжитой квартиры. Судя по слою пыли на полу и барной стойке, Ренцо и Элизабет бывают тут зимой нечасто.

С балкона кухни открывается прекрасный вид на бухту, плотно взятую в кольцо пентхаусами и пятиэтажками, – и все они белые, словно вымоченные в молоке Лимы, и вместе создают какой-то санаторно-пансионатный ансамбль.

– А вон та вилла, самая огромная… – Чувствую, как Геринг дышит теплом мне в затылок. – …Принадлежит пластическому хирургу. Он невероятно востребован: видишь, у самого океана на скале?

Вглядываюсь в нелепое сооружение в духе ополовиненного пансионата «Березовая роща», а Элизабет вдохновенно продолжает:

– Вот кто живет так живет! Я всё смеюсь – говорю, Ренцо, на кой черт нам эта музыка?! Переучивайся на пластического хирурга!

Не знаю, кокетничает она или нет, но живет Элизабет Геринг не так плохо. Выясняю, что эту загородную квартиру Ренцо купил два года назад и что у Элизабет есть еще одна подобная «дача», километрах в двадцати от того места, где мы сейчас находимся.

– Только там нет такого вида с балкона, – добавляет Элизабет. Вид с балкона кухни и правда замечательный. Слева – гряда песчаных холмов, которые выглядят карликовыми горами, а справа – бледно-зеленый океан, на котором покоится пара десятков катеров. Наверное, тут и правда хорошо, когда солнце. Без солнца – тяжеловато. Песок кажется серым, небо выцветшим, океан – мрачным, со стертой линией горизонта.

Элизабет раскидывает руки в стороны, подобно статуе Христа в Рио, и шумно втягивает в себя густую белую субстанцию – воздух, который видим и осязаем.

– Это пляж Санта-Мария, на юге Лимы, и тут же прекрасный пляж Эмбахадорес. Как вы видите, здесь совсем нет волн, поэтому спокойно можно плавать, – приезжайте с Сергеем летом, и будет просто класс. Поселю вас тут. Можете и друзей позвать. А днем в бухту обычно приплывают дельфины! Зимой мы с Ренцо ходим на пляж кормить птиц: чаек, пеликанов и других, потому что они голодают. В этом году температура воды была очень низкой, и что-то нарушилось, возможно, рыба уплыла в более теплые воды, потому что птицы умирали от голода прямо на пляже. Так что сегодня, раз уж мы тут, надо будет покормить птиц.

– Посмотри на них! – Элизабет тычет пальцем сторону песчаных холмов: – Ренцо облазил все! Каждый!

– Зачем?

– Он забирается на них и там поет, когда никто не слышит. Тренинг для голоса.

Возникший на балконе Ренцо согласно кивает: он уже отчаялся услышать перевод и может лишь догадываться, о чем идет речь.

– Так, расслабились – и будет! Я пошла готовить бутерброды, – сообщает Геринг.

– Неужели тебе правда так нравится Перу?

– Это мое место. – Полные пальчики Геринг лихо складывают бутерброды, настилая на круглые куски колбасы квадраты сыра и покрывая их снизу и сверху квадратами хлеба. – Когда я была в Европе, в Нью-Йорке, в Майями и даже в Швейцарии, то нигде не чувствовала себя как дома – как тут. У меня нет проблем с общением: я говорю по-немецки и по-английски, так что в принципе могу поехать в любое из перечисленных мест. Но отклика от людей, которого всегда ожидаю, я там не найду. Всё, что за пределами Южной Америки, – какой-то другой мир, испорченный деньгами и условностями. А магазины! Я как-то зашла в магазин в Швейцарии – мама моя! Попросила кого-то помочь, так мне в ответ нахамили. И я сказала себе «нет». Потому что здесь, в Перу, все милые, отзывчивые, открытые – нужно просто уметь с местными правильно общаться, и тебе всегда помогут. И если я куда-то уезжаю, что крайне редко, то, когда возвращаюсь обратно и как только выхожу из самолета, чувствую запах Лимы – запах, который ни с чем в мире не перепутать. И я счастлива. И я говорю себе: вот сейчас я дома. И больше никаких проблем.

Элизабет разрезает квадраты сложенных бутербродов по диагонали, превращая их в треугольники, и пока я смотрю на то, как большой блестящий нож вонзается в мягкую плоть хлеба, прихожу к выводу, что она, наверное, что-то перепутала. Мне кажется, что европейскую сдержанность Геринг трактует как безразличие, попытки уберечь личное пространство от вторжения – как брезгливость по отношению к окружающим, а желание пребывать в безопасности – как никчемный рудимент уходящих в прошлое буржуазных устоев. В ответ я замечаю ей, что в Лиме жить невозможно, – с этим народом, который привык опаздывать, врать, не держать слова. Мне кажется, что уровень жизни тут такой низкий, что никого уже не трогает чья-то голодная смерть на обочине дороги, а воровство – дел обысное, и каждая прогулка по городу – вроде русской рулетки: могут ограбить или убить.

– Ты слишком предвзято судишь, – замечает Элизабет.


– Я не испорчу тебе аппетит, если мы снова поговорим о Германе Геринге? – спрашиваю у хозяйки, усаживаясь на стул при барной стойке.

– Валяй, конечно!

– Ты ведь знаешь, что твой дядя был наркоманом?

– Разумеется. – Элизабет расставляет бутылки колы на барной стойке и принимается готовить новую партию бутербродов. – А мой отец Альберт не расставался с сигаретой. О святая сигарета и кофе! Каждую минуту! И кофе он пил крепчайший, представь себе. Ну а я неправильная какая-то: не курю, алкоголь не жалую…

– Чересчур ты правильная. Неужели никогда даже не курила?

Руки Элизабет задумчиво замирают, забыв накрыть колбасу желтым квадратом сыра:

– Нет! Один раз было! Знаешь, когда я была совсем малышкой, у моей мамы был ковер дома. И мы уничтожали моль. Поэтому мы закуривали шкаф, но я даже не вдыхала дым. Просто вдувала его внутрь, – так что это единственный опыт в моей жизни, связанный с наркотиками, курением и чем-то подобным. А вот дядя до самой смерти оставался наркоманом.

– Не до конца…

– Да ну?! – Элизабет складывает бутерброд и внимательно смотрит на меня.

– Его вылечили от зависимости после ареста.

«Врачам доктору Миллеру и доктору Келли уже удалось избавить Геринга от наркозависимости. Ему давали постоянно уменьшавшиеся дозы паракодеина. Начальник тюрьмы полковник Андрас вспоминал: “Когда Геринга доставили ко мне в Мондорф, он напоминал моллюска с идиотической ухмылкой и чемоданом паракодеина. Я сначала принял его за торговца лекарственными средствами”»12.

– То есть, чтобы приговорить дядю к смертной казни, его еще и вылечили? – Ее брови вспархивают вверх двумя чайками. – Немного жестоко, как думаешь?

– Думаю, что они следовали процедуре…

– Ну да, понятно. Знаешь, может, конечно, дело не только в дураке Гитлере. Может, дядино увлечение этим…

– Этими… Ну, допустим, хотя бы паракодеином…

– Точно, может, его увлечение наркотиками сделало его таким… таким… в общем, сбило с пути истинного? Ведь он не был плохим, он стал таким. Потому многие люди говорили, что он был очень милый. Его правда любили. Но что-то дядю сильно изменило. Что-то толкнуло его в том направлении, в котором он пошел…

Наивные, общие рассуждения Элизабет меня несколько изумляют, и тут она вдруг добавляет:

– Да, его все ненавидят – воплощение зла. Ну и пусть. А я горжусь его умом. Я думаю, что-то было в нем, потому что так много людей, включая тебя, по сей день интересуются им. Ведь хорошая его сторона – ум, живость, яркость – это то, что я бы не отказалась видеть в самой себе. К сожалению, жизнь показывает, что я не такой мощный концентрат этих качеств. Но мне не стыдно быть родственницей такого человека!

Ого! Элизабет уже не кокетничает перед камерой! Заговорила!

Через паузу она добавляет, словно опомнившись:

– Разумеется, с одной стороны. С хорошей стороны. После минутной паузы, говорю:

– Кстати о приговоре. После того как твоего дядю приговорили к смертной казни, он попросил тюремного капеллана Греке отпустить ему грехи.

Элизабет удовлетворенно кивает, и за каждым ее кивком я читаю: «Ну видишь, не такой он монстр».

– Но, – продолжаю, – капеллан отказался, потому что до этого Геринг над ним как только не издевался, оскорбляя религию и устраивая из тюремной мессы шоу.

– Капеллан поступил неправильно. – Элизабет уверенно рассекает ножом очередную партию бутербродов. – Как можно отказать человеку, которого приговорили к казни? Это его, капеллана, большая ошибка, потому что дядя, возможно, пересмотрел свое отношение к тому, что сотворил, и хотел покаяться, ведь не зря же он решился просить об отпущении грехов? Так вот из-за этого, с позволения сказать, священника, мы так и не узнаем, что он думал в самом конце своей жизни. В последние моменты. Уверена, он хотел попросить прощения…

– И покончил с собой до казни, как образцовый верующий. Так, что ли?

– Наверное, он покончил с собой от отчаяния и оскорбления…

– Нет, потому что хотел, чтобы его расстреляли как рейхсмаршала, а не повесили как преступника.

– Я же говорю: от отчаяния и оскорбления. А тут еще какой-то святоша отказывается отпустить ему грехи!

Попытки Элизабет яростно оправдать дядю любой ценой, переваливая вину на священника, о котором минуту назад она узнала от меня, как ни странно, приводят меня в бурный восторг: чем больше ее раззадориваешь, тем ярче перед тобою проявляется призрак Германа Геринга, который говорит устами своей племянницы.

– Ну ладно, сдаюсь! Но ты уж открой секрет смерти дяди, если знаешь. Было несколько разных версий, как Герман Геринг заполучил капсулу с ядом, которой отравился в ночь перед казнью. Лично мне нравится версия, – нагло вру я, выбрав самую неправдоподобную, – что капсулу ему через прощальный поцелуй передала жена, Эмми Зонеманн. Эту капсулу в камере он перепрятал в крем, или куда еще, а в нужный момент использовал по назначению…

– Нет! – Элизабет роняет бутерброд и даже не наклоняется, чтобы его поднять. – Нет! Нет! И еще раз нет! Тетя Эмми не давала ему капсулу: она сама признавалась потом, что никогда бы такого не сделала, просто не смогла бы так поступить с любимым мужем! Капсулу с ядом дал дяде британский солдат. Что ты так смотришь? Да, кое-то из охраны дядю уважал. Подробностей никаких не знаю, но именно это говорила мне мама, которая слышала всё из уст самой тети Эмми, с которой они много лет поддерживали связь после казни дяди Германа.

– Как твой отец пережил казнь брата?

– Не думаю, что легко. – Элизабет кряхтя наклоняется, чтобы собрать с пола бутерброд, потом откладывает в сторону. – Это для птиц. Так вот, я была слишком маленькой, казнь дяди Германа дома вообще не обсуждали, но раз отец, рискуя жизнью, сдался в 1945-м и пытался спасти брата от виселицы, то, наверное, для него это был тяжелый удар. Иногда я даже думаю (но это уже глупости, так что снимать не надо), что моя собственная семья пострадала из-за дяди, хотя Германа винить в этом, наверное, неправильно. Но мой отец вернулся домой в 1947 году совсем другим, тогда и начались его измены матери: вряд ли трехлетнее заключение и допросы так его добили. Думаю, все дело в Германе. С его смертью из Альберта ушла какая-то легкость, «легкое дыхание», что ли…

– А мог, к примеру, Геринг сказать твоему отцу во время последней встречи в Нюрнберге… только чур не всаживай в меня свой нож, это просто мысль и ничего более…

– Ну-у-у?

– Мог он сказать Альберту во время последней встречи, что ты, к примеру, не его дочь?

– Что-о-о? Чья же тогда?

И тут вдруг Элизабет начинает хохотать:

– Ну не-е-е-ет! Ну ты даешь!

– Это я просто так сказала…

– Нет, давай-ка разберемся. – Элизабет смеется, закашливаясь. – То есть, выходит, мой дядя рейхсмаршал, который, как ты уже знаешь, и в самом деле нежно относился к Миле Клазар-Нойман, моей маме, – не дядя мне вовсе, а… гм… папа? Глупость и ерунда, хотя я понимаю, в чем причина: тебя сбивает с толку моя внешность.

– Послушай, я просто хоть как-то пытаюсь разобраться в том, что сказал твоему отцу твой дядя в Нюрнберге незадолго до смерти.

– Твоя ошибка в том, что ты хочешь сложить этакий затейливый сюжет с началом и концом. Но некоторые истории не нуждаются в начале и конце, не нуждаются в дополнениях. Если есть белые пятна, то пусть они ими и останутся…

– И всё же, – сама не понимаю, чего меня вдруг понесло, – нельзя так свято относиться к известным фактам, надо уметь немножко не доверять им, уметь трактовать их.

Элизабет вдруг начинает тихо тараторить:

– Согласно твоей трактовке выходит, что Альберт от моего дяди, то есть собственного брата, узнал о том, что я не его дочь, после чего он до конца благородно пытался спасти Германа. Не получилось. После смерти дяди он отказался от меня и матери, которая, выходит, изменила ему в свое время с рейхсмаршалом. И Альберт в итоге оставляет себе фамилию Геринг… Жуть какая-то…

– Прости, – говорю ей, – меня занесло, я просто развлекаюсь, строя догадки, а тебе-то не так весело всё это слушать.

– Ничего, – говорит она тихо, – твоя теория выглядит со стороны… как-то занимательно, и опровергнуть-то с лёту трудно. А ты… молодец, лихо закрутила. Я была права, когда сказала тебе еще в самом начале: сделай художественный фильм и получи «Оскар».

– Давай забудем мое… предположение. Итак, твой отец Альберт… ты не против, если мы вернемся к Альберту?

Геринг, сложив очередной бутерброд, словно головоломку, требующую от нее максимум интеллектуальных усилий, что-то бубнит. Я не слышу. Ненавижу переспрашивать. Но делаю это. Мне кажется, что она непременно должна сказать сейчас что-то очень важное.

Она говорит:

– Альберт никогда не любил кошек.

Нет, не так. Она сказала: «Альберт. Никогда. Не. Любил. Кошек».

Элизабет задумывается, отворачивается и открывает бутербродницу. Потыкав пальцами в мягкие тельца бутербродов и убедившись, что они достаточно прогрелись, она выкладывает их вилкой на пластиковые тарелки, пачку которых специально прихватила с собой из Лимы.

– Кстати. – Раздав всем по бутерброду, Элизабет не торопится есть свой, в задумчивости пощипывая себя за бока – как бы в напоминание, что лишние калории вовсе ни к чему. – Я обещала тебе кое-что сказать. Я, конечно, не большой знаток семейной истории и всё такое, но вполне вероятно, что и Альберт, и мой дядя Герман – не дети своего отца Генриха Геринга. Мне мама на это намекала.

– Что ты имеешь в виду? Ведь Альберт, Герман, Паула и Ольга – дети Генриха Геринга и Франциски Тифенбрунн, второй его жены. От первой жены у него было, если не ошибаюсь, пять детей…

– Ну да, большая семья, – кивает Элизабет, косясь на свой бутерброд, и, взвешивая все за и против, не спешит вцепляться в него зубами, – но крестным отцом дяди Германа, может, и не только крестным, – был некто доктор Герман фон Эппенштайн, еврей-выкрест. Кстати, в честь него и назвали дядю Германа. Я также подозреваю, что Альберт тоже вполне мог быть сыном фон Эппенштайна. Если арийская внешность Германа ставит всё-таки под сомнение этот факт, то мой отец – совсем другая масть. Видишь ли, никто не скажет точно – некому, но отец (или тот, кто таковым считается) Альберта и Германа, Генрих, со своей женой Франциской несколько лет жили в замке фон Эппенштайна. Об этом человеке известно не так много. Он был врачом, с Генрихом Герингом познакомился в Африке, где тот работал по приказу Отто Бисмарка. В общем, они подружились, и так вышло, что фон Эппенштайн пригласил пожить к себе Геринга и его новую молодую жену…

– Франциска была моложе мужа?

– Лет на тридцать. Между фон Эппенштайном и ею вспыхнула настоящая страсть. Но я хочу сказать про замок, в котором жили все они, – Франциска, ее муж и богатый любовник-еврей, врач по образованию. Фон Эппенштайн в самом начале двадцатого века купил замок Фельденштайн в Германии, построенный примерно в 1000 году [в 1253-м. – Т.Ф.]. После долгой реставрации, что обошлась ему в целое состояние, он и поселил в замок своих друзей – семейную пару Герингов. Там-то, судя по всему, Франциска Геринг, молодая жена, предавалась страсти в объятиях фон Эппенштайна… Да, доказать никто уже не сможет, но разве внешность моего отца не прямое тому доказательство? Впрочем, меня там не было… Этот замок, Фельденштайн, по просьбе Германа фон Эппенштайна в 1937 году передали во владение другому Герману – Герингу. Ну а сегодня это уже собственность Германии.

– Кстати о собственности. Тебя не задевает тот факт, что ты тут, в этой Лиме, разбиваешься в лепешку, чтобы заработать, а могла бы быть владелицей замков, допустим…

– Маутерндорф! – выкрикивает Элизабет, отдергивая руку от бутерброда так, словно тот накалился до предела. – Мой Маутерндорф! Тот самый, где отмечали свой медовый месяц родители. Теперь он принадлежит федеральной земле Зальцбург. Этот замок, второй по счету, фон Эппенштайн тоже завещал Герману Герингу. Но после войны или в самом ее конце можно было заключить какой-то хитрый договор или оформить наследство, согласно которому замок, по воле Германа, поступил бы в распоряжение отца… Да и вообще Альберт после войны мог бы попытаться доказать, что фон Эппенштайн – его отец. Они ж похожи.

И тут Элизабет подмигивает мне – мое предположение о том, что, возможно она дочь Германа, не дает ей покоя. Или она и сама допускала такую мысль?

– Разве, если отбросить всё и пофантазировать, замок не должна была унаследовать Эдда?

– Я просто не юрист. И отец мой в плане собственности и денег всегда был простофилей: он мог бы попросить Германа оформить нужные бумаги. А я… я могла бы быть владелицей замка…

В волнении, захлестнувшем ее от такого альтернативного развития событий, Элизабет не замечает, как уже вовсю, яростно двигая челюстями, жует бутерброд, сея вокруг себя крошки:

– Я была в Германии и Австрии как турист два года назад. И специально отправилась на экскурсию в Маутерндорф. В свое время там висела голубая тарелка с гравировкой «Здесь жила Франциска Геринг», это моя бабка. У меня даже есть фото, которое мне прислали друзья. Но тарелки в замке больше нет! Мне сказали, что ее сняли. Уж кому она там мешала? Теперь даже на экскурсии по замку тебе ничего не расскажут про фон Эппенштайна (который, кстати, вложил огромные средства в его реставрацию), а уж про Герингов – тем более. Последним по счету жителем замка называют какого-то монаха, но это было задолго до Первой мировой. А после него – как будто никого не было! Вот тебе и вся история.

– Так что с замком-то? Тебе он понравился?

– Очень даже. – Элизабет возбужденно кивает. – Я даже камушек оттуда утащила!

– Камушек?

– Ну да. Подобрала камушек от замка и храню его дома. В память о Маутерндорфе, который мог быть моим. Смешно?


Мы спускаемся к пляжу. На улице + 15° С, и пуховик Ренцо кажется мне, девушке из северной страны, совершенно неуместным. Песчаный пляж пуст, и кроме нашей большой интернациональной компании тут никого: лишь десятки отчаянно орущих чаек, оставляющих сотни мелких следов на песке.

Элизабет, уверенно переваливаясь с ноги на ногу, движется в сторону чаек с несколькими кусками хлеба. Эти склочные птицы почти выхватывают хлеб из ее рук, пытаясь перекричать друг друга, требуя еще и еще…

– Я настаиваю на том, чтобы мы поехали в центр. – Элизабет явно продрогла. – Как вы себе это представляете: не побывать в центре Лимы, в самом красивом месте в городе?! К тому же там мы можем еще поснимать! – Геринг, лукаво искря глазом, использует самый весомый аргумент и внимательно следит за нашей реакцией. – Да-да-да! Надо поснимать еще! Я так решила.


Ренцо везет нас в сторону дома: по дороге выясняется, что он дает уроки вокала, чем тоже обеспечивает себе стабильный доход, и к нему вот-вот должен приехать очередной ученик. На парковке у таунахуса, в Сурко, тихим укором уже стоит красненькая, кичащаяся своей чистотой машинка. («Боже, Ренцо! Твой ученик уже приехал!») Ренцо прощается с нами, целуется, обнимается и что-то лопочет на испанском. Сама же Геринг пересаживается на водительское сиденье и сообщает: «А теперь мы едем в центр!»

Проклятущая Лима пронизана пробками – при огромной плотности населения в городе нет метро, только автобусы и жуткие остовы на колесах, которые язык не поворачивается назвать маршрутками. И машины, машины, машины – реанимированные металлические мертвецы, изрезанные стальными шрамами: старые, мятые, битые, прожженные, скрипящие, одноглазые, убивающие морскою качкой всех, кто сидит дальше водительского сиденья. Да, это чистый автомобильный ад.

В центр мы едем долго – больше полутора часов, но не из-за пробок, которые она странным образом, нарушая все правила на своем кряхтящем металлическом Росинанте, объезжает лихой наездницей. Геринг поясняет: выбрала самую длинную дорогу (надо полагать, аналог МКАДа), потому что по внутренним дорогам и кольцам в это время (на часах уже шесть вечера) проехать невозможно никак. Из-под плотного серого неба, которое, казалось, никогда не разорвется, всё-таки выглядывает солнце, щедро закрашивая цветом апельсиновой кожуры трещины штукатурки в крохотных домишках, облепивших грибами-поганками песчаные насыпи.

– Знаешь, мы сейчас едем страшной дорогой, – сообщает Геринг, – тут ведь разбой на разбое.

– В смысле? Грабят?

– Если грабят – дешево отделался. Часто сначала убивают.

– Пистолет, нож и всё такое?

– А камень не хочешь? Видишь эти песчаные холмы? С заходом солнца некоторые подонки сбрасывают с них большие камни. Цель – чтобы камень упал перед машиной или задел ее и водитель остановился. Промажут – могут покалечить или убить. В любом случае – ограбят. И упаси тебя Бог прокатиться по этой дороге смерти сразу после заката…

– А мы успеваем до? – Браверман, которому я не спеша перевожу слова Элизабет, заметно нервничает.

– Почти, – серьезно отвечает Элизабет.

– Однозначно, – перевожу я.


Геринг, в этом она тоже походит на дядю, просто разрывает от внутренней энергии, несмотря на избыточный вес: она вертится, крутится, машет руками, указывая направления площадей, которые нам предстоит обойти, и постоянно что-то рассказывает, перебивая сама себя и тыча пальчиком во все стороны, отдельно отмечая старые колониальные постройки:

– А это прекрасная церковь Святого Франциска, первая церковь, которую испанцы построили в Южной Америке. К сожалению, эти голуби, которые живут тут, испачкали ее очень сильно. Кстати, в этой церкви я венчалась с Анхелем де ла Кадена, пройдохой и отцом моих детей. А вот там – центральная площадь! Пошли-пошли! Лучше покрутиться тут до полной темноты – потом не стоит.

Я даже не спрашиваю почему. История про «дорогу смерти» еще бьется где-то рыбой в ослабленных усталостью сетях памяти…

А Геринг, привалившись к столбу центральной площади, прямо напротив президентского дворца, вдоль которого плотным строем стоит охрана, вдруг начинает говорить – я даже не успеваю ничего спросить:

– Ты всё время думаешь, как бы воспринял всё это дядя Герман, да? Так вот, я думаю, что он воспринял бы меня и мою жизнь очень хорошо. И я думаю, что, будь у него возможность сейчас оказаться здесь, рядом с нами, он был бы очень и очень рад. Впрочем, он был бы запредельно стар. Помню, тетя Эмми говорила, что он собирался бежать в Аргентину – не успел. И с одной стороны, чисто по-родственному, мне жаль.

– МОССАД бы его разыскал. Они же взяли Эйхмана в Буэнос-Айресе, не так далеко отсюда, – говорю я.

– Меня они не трогают, хотя, наверное, обо мне знают. Что касается нацистских преступников, вроде Эйхмана, то большинство из них после войны бежали в Аргентину и Парагвай. Но и в Лиме были кое-какие тайные зачистки. Я слышала, что пару не столь крупных сошек они взяли и здесь после войны. Что до меня, то мой отец спасал людей, и им это тоже известно, потому что никто оттуда ни разу не появлялся рядом с нашей семьей.

– Как думаешь, Гитлер и впрямь бежал в Аргентину? – спрашиваю Элизабет.

– Это вопрос к МОССАДу. Они всё знают. Я только слышала, как мать, много-много лет назад, когда я была маленькая и мы плыли на корабле, с кем-то это обсуждала.

И, кажется, да, они говорили про Аргентину. Почему-то им казалось, что он мог сбежать. Хотя ваша Красная армия… У вас же есть его череп!

– Есть догадки про этот череп… – начинаю я.

– Говори-говори-говори!!! Ну?

– Никаких фактов у меня нет. Недавно я имела дело с одним голландцем, который разыскивал родню Гитлера. Странным образом (кажется, нелегально, тайком) он добыл у этих родных образцы ДНК, которые собирался сверить с образцами, что должны были быть у нас, в России. Тот же череп…

– И ему закрыли доступ?

– Точно.

– Но это ни о чем не говорит.

– Знаю из некоторых конфиденциальных источников, что череп не принадлежит Гитлеру. Об этом очень многие, кстати, говорили в свое время.

– А чей тогда череп?

– Не знаю. Есть еще одна версия, что череп был, но сплыл в частную коллекцию.

– Короче, я поняла, Гитлер всё-таки уплыл в Аргентину. Бестолочь кровожадная, – резюмирует Элизабет.

– Давай, – говорю ей, – сменим тему. Вопрос на воображение. Если бы высшие силы тебе сказали: Элизабет, мы готовы отмотать твою жизнь на любую точку и впустить в нее Альберта Геринга. Какое бы время ты выбрала? Вернулась бы на тридцать или сорок лет назад?

Элизабет скользит взглядом по президентскому дворцу и закусывает губы. Говорить она начинает не сразу, после паузы:

– Я бы сказала: дайте мне Альберта сейчас. Пусть он окажется тут, в Перу. Возможно, когда я была маленькой, он не был готов к встрече со мной. Поэтому здесь и сейчас, высшие силы, это самое лучшее время, чтобы вернуть мне отца.

Она озирается по сторонам и мягко улыбается:

– Видишь, они мне его всё-таки не дали. Никого даже отдаленно похожего.


Элизабет хочет гулять с нами по центру Лимы, наплевав на возможные опасности, что предвещают страстные взгляды прохожих, обращенные на мою красную сумку.

– Ты вообще себе хоть что-нибудь купила? – интересуется Геринг настойчиво. – Свитер из альпаки или серебро?

– Пока нет…

– Так ты собираешься что-то вообще покупать?! – Элизабет негодует. Она и вправду волнуется, что я забуду о себе. – Пошли в лавку!

– Не хочу! Я клянусь тебе, – почти умоляю ее, – клянусь, что куплю два свитера из бэби-альпака, шарф, шапочку и…

– Да забудь ты про альпаку! У нас же серебра как грязи! – веселится Геринг, затаскивая меня в какой-то магазинчик с обратной стороны центральной площади.

– И всё фальшивое.

– Да ну?! – Кажется, я нанесла Геринг почти что национального масштаба обиду. – А я тебе говорю, что нет. К тому же хочу посоветовать тебе оригинальное украшение…

Согласно киваю. У них, Герингов, это семейное – Sturm und Drang, буря и натиск. Элизабет в своем арсенале имеет и то и другое. Вот сейчас она делает Drung.

Она сует мне под нос жесткий серебряный обруч, который носят на шее на манер индейских.

– И что тут необычного?

– У тебя такой есть дома?

– Да в Москве вроде теперь всё есть…

– Я спрашиваю… – Боже, ну она прямо рейхсмаршал в блузке с жилеткой поверх. – У тебя есть?

– Нет.

– А чего рассуждаешь тогда? Очень полезная вещь: твое дело – менять кулоны, к нему подойдет всё. У меня вот такой же есть золотой. В общем, это просто необходимо.

– О’кей, покупаю, раз необходимо!

– Нет, я покупаю! – Она буквально в секунду оказывается перед продавцом и сует ему в руку купюры, хватает меня под локоть, выводит из магазинчика и сообщает: – Это мой тебе подарок, я так хочу, я так решила, и будет так.

Я вдруг понимаю, что от этого обруча не откажусь: согласитесь, не каждый день вам делает подарок племянница наци номер два Третьего рейха, еврейка по матери, да еще и отец которой спасал поляков, чехов и евреев от нацистского режима. Трудное, несочетаемое, я бы сказала, сочетание. Оттого я теперь обожаю этот обруч, хотя мучают меня сомнения, что всё-таки не серебро это, но даже если алюминий, если проволока, это всё равно замечательный обруч: кулоны меняешь – и каждый раз он смотрится по-новому.


Почти час около нашего отеля Элизабет дает нам с Сергеем наставления, как нужно выживать в Куско, на высоте 3800 метров. Как нужно пить коку, жевать коку, чуть ли не нюхать – лишь бы сбивать давление, которое может взлететь – особенно у постинфарктников. Как нужно пользоваться кислородным баллоном и мне – обязательно – следить, чтобы Браверман, которого она прозвала Sweet Sergey, а для краткости SS (озорно хихикая), не забывал про таблетки от горной болезни.

Прощались с Элизабет мы тяжело: она аж прослезилась. Во-первых, ей «с нами интересно». Во-вторых, финансовое положение благодаря нам улучшилось. А в-третьих – я этого вообще не ожидала, – она настояла, чтобы после возвращения из Мачу-Пикчу и Куско мы непременно встретились с ней и пошли в ресторан. Как друзья. И чтобы никаких денег вообще. Они с Ренцо еще хотят нас увидеть, ну и судьба SS после покорения высоты их тоже крайне волнует.


Куско. Август. Ночь. Уже почти сутки я пребываю на высоте 3800 метров. Я пью чай из листьев коки и сижу во внутреннем дворике отеля, скользя пальцами по глади планшета. К счастью, сюда добегает вайфай. С заходом солнца в Куско становится очень-очень холодно, и никакие теплые вещи не спасают, хотя я уже обзавелась свитером из бэби-альпака и теплой шапкой с ламами.

Пишу короткое письмо:

«Дорогие Элизабет и Ренцо. У нас с Сергеем всё в порядке – завели себе кислородные баллоны и бесконечно пьем настои из листьев коки. Сегодня мы прочесали практически весь центр города, несмотря на то, что туристам в первый день рекомендуют постельный режим. Наверное, всё дело в таблетках от горной болезни – они свое дело знают. А может, это листья коки? Даже сейчас, когда я сижу во внутреннем дворике отеля, до меня доносятся бесконечные звуки рвоты: справа блюют англичане (им весь день плохо, как и мы, они приехали рано утром), и молодые туристы из Америки со второго этажа тоже блюют. Пара пожилых немцев, которых я тут встретила, держатся молодцом, правда, так и не рискуют расстаться с кислородным баллоном. Город Куско прекрасен: ради него, наверное, стоит терпеть всё, что тут приходится терпеть, хотя, если честно, англичане, которых сейчас тошнит, могут со мной не согласиться. Элизабет, твой дорогой SS, судя по всему, уже спит сном младенца, а у меня бессонница, брожу привидением по внутренним дворам: надо бы поспать, но не получается. Поэтому я возьму жесткий диск и посмотрю какой-нибудь фрагмент отснятого материала с твоим участием. Скоро увидимся. Привет Ренцо, Жанетт, а также Митчу, Сиси, Ганнибалу и конечно же Ашу!»

Перематываю материал туда и обратно. Останавливаю почти в самом конце, там, где Геринг, миновав главную площадь, стоит, глубоко задумавшись, на одной из центральных улочек, подперев собою очередную стену желто-оранжевого цвета. А потом говорит, отвечая на мой вопрос, простила ли она своего отца, Альберта Геринга:

– Да, я простила его. Когда я узнала, что он делал хорошие вещи для людей, спасал их, я сказала себе: «Я, наверное, не настолько святая, чтобы заслужить его внимание, но, в конце концов, другие люди получали от него что-то хорошее». Так что он не такой плохой. Поэтому я заключила с ним мир…

– Мир, – говорю я ей, – это, конечно, хорошо. Но «заключить мир» и «простить» – вещи всё-таки разные.

– Наверное. Но как дочь я была слишком сильно в нем разочарована. Для меня Альберт, хороший Альберт – это исторический персонаж. А отец… что может сказать дочь, которую покинули, ничего не объяснив? Что может сказать дочь, которую отец ни разу не захотел навестить, не прислал ни одной открытки, просто не справился о её судьбе на другом континенте, в конце концов? Конечно, в голове иной раз крутятся какие-то оправдания, в которые хочется поверить: мол, слишком горд был или денег не было. В общем, сидишь порой поздно вечером и плетешь паутинку из оправданий, сочиняешь правдоподобную версию и пытаешься в нее поверить. Но всё это, конечно, глупости, потому что у него было много возможностей увидеть меня. Несколько лет назад я была в Германии и посетила его могилу. К сожалению, там теперь даже нет могильного камня (но я обязательно этим займусь). Удивительно, но слез я сдержать не смогла – уж не знаю почему. Но если бы представилась возможность отца увидеть, если бы он просто призраком прошел мимо, я бы всё-таки сказала ему, что люблю его.

– А дяде Герману что бы сказала?

– А так бы и сказала: жаль, что ты не смог бежать в Аргентину. Мы бы о тебе позаботились.

– Несмотря ни на что?

– Несмотря ни на что. Как для меня существуют два разных Альберта, точно так же есть и два разных Германа. Один – военный преступник, которого ненавидит весь мир. Но есть другой Герман – хороший человек, настоящий семьянин, о котором я была бы рада заботиться в Аргентине. Не правая рука Гитлера, не левая его нога, не шеф люфтваффе, не главный лесничий рейха… Это – мой дядя. Просто дядя Герман.


…По возвращении из Мачу-Пикчу и Куско мы всё-таки встретились с Элизабет. Она настояла: в переписке, которую мы все эти дни вели, Геринг напомнила, что они с Ренцо приглашают нас в ресторан. Так что стоило только нам вернуться в Лиму и снова заселиться в El Condado Miraflores, как в номере раздался телефонный звонок.

– Это Геринг! Ну как съездили?

– Море впечатлений – я тебе писала. Как сама?

– Нуууу… – Трубка на секунду умолкает. – В целом всё хорошо…

– А в частности?

– Да зачем тебе?

– Говори уже.

– Снова проблемы с прислугой! – В ее голосе звенят хрусталики ярости. – Снова, представляешь?!

– Котов, что ли, опять постригли не так?

– Да какие коты! – Элизабет вздыхает, набираясь сил. – Если бы! Несколько дней назад (вы как раз с SS улетели) у меня вдруг просит расчет прислуга: одна женщина. Думаю – с чего бы? Они тут расчет обычно просят в одном-единственном случае… – Я поудобнее устраиваюсь на кровати, как была, в дорожной одежде, – сейчас узнаю особенности национального быта изнутри.

– И в каком случае они просят расчет? Работу другую нашла?

– Нет! Натырила всего, что плохо в доме лежит! Они ж воруют тут, сволочи!!!

– Ты ее, надеюсь, не отпустила? И вызвала полицию…

– Полиция с этими… да в доле, короче, вся полиция, – снисходительная ремарка для непонимающей иностранки. – В общем, у меня пропали деньги, вещи, украшения…

– А то, что я тебе…

– Нет, эти деньги не пропали, я догадалась их упрятать в новый сейф. А эта дрянь – она пронюхала, где старый сейф находится, каким-то образом обнаружила ключ, который я в спальне под матрасом прятала, и подчистила всё, прикинь?

– Но ты ж не можешь отпустить ее!

– Пришлось. У меня нет доказательств. Все украденное уже давно унесено к ней, так что и с поличным не возьмешь, хоть всю ее, тварь, наизнанку выверни! И ничего не поделать. Наверное, всё-таки дешево отделалась…

Ничего не понимаю:

– Дешево?

– Ой, да всякое было… – Тон Элизабет мягчеет, кажется, она уже сожалеет, что всё мне рассказала. – У меня несколько лет назад прислуга точно так же попросила расчет. Да, пропадали потихоньку вещи из дома, но я списывала всё на собственную рассеянность. В общем, прислугу эту я рассчитала. А она – предусмотрительная дрянь – прихватила с собой не только все на тот момент наличные мои деньги, но еще и паспорт, права, страховку, украшения и… – ты не поверишь – все чистящие средства, включая стиральный порошок. Только всё мелкое она уперла заранее, а с чистящими средствами прокололась, видать, стырить сразу не получилось, и я случайно спалила ее: вся комната завалена была порошками, старой моей одеждой, были какие-то вазочки, платки, тапки, даже тряпки для уборки, губки, перчатки – словом, настоящий склад!

– И?

– И что, думаешь, кто-то ее наказал?! Я несколько месяцев потом документы восстанавливала, Бог знает, кто по старым моим теперь по миру катается…

– Новая латиноамериканская Геринг…

– Точно! Но хуже другое: та женщина, которая сейчас обокрала меня, проработала у меня десять лет, и я хорошо ей платила, заботилась…

– Противно всё это!

– Да уж, – соглашается Элизабет, – но местные все такие. Как один. И к этому за десятилетия, прожитые тут, нужно бы уже привыкнуть…

– А ты говорила – хороший народ и всё такое.

– Так хороший же! – Геринг вдруг задорно смеется в трубку. – Хороший, только врет, ворует, опаздывает. И, кстати, когда вы готовы пойти в ресторан? Ты не думай, я в состоянии заплатить, как обещала!

Мы договариваемся встретиться в девять вечера. В начале десятого, когда тело уже ломит от желания принять горизонтальное положение, она и Ренцо подъезжают на маленькой красной спортивной машине.

В машине мы, конечно, болтаем о Куско и Мачу-Пикчу, оставив за бортом Ренцо, который уныло крутит руль и которому мама не переводит ровным счетом ничего, – впрочем, по общим восторженным репликам можно догадаться, что все довольны собою и друг другом.

Мы останавливаемся в аккуратном дворике кафе, вымощенном мелкой брусчаткой, и Элизабет ведет нас за собою в большой, ярко освещенный зал, набитый шумом голосов, обрывками фраз и криком маленьких детей, снующих с шариками между столиками.

– Тут – очень демократичное место, – поясняет Геринг, когда официант подводит нас к небольшому деревянному столу, на котором вместо скатертей – бумажные настилы с рекламой кока-колы, – но готовят потрясающе вкусно! Ты, кстати, такая тощая – я прослежу, чтобы ты съела всё.

Весь вечер Элизабет с Ренцо заговорщицки переглядываются, а в конце позднего ужина, когда мы, набитые «лучшей курочкой в Лиме», переходим к чаепитию, Геринг что-то шепчет сыну, и тот уходит, а затем появляется с пакетами, которые Элизабет гордо раскрывает и, к нашему с Сергеем удивлению, извлекает оттуда перуанские сувениры. Браверману достается деревянное изваяние на стену, с выточенным лицом индейца и мордой альпаки, – типичное местное перуанское творчество. Мне же Элизабет купила… свитер ярко-оранжевого цвета из шерсти уже упомянутого животного и тут же, прямо в кафе, заставляет меня его примерить. К счастью, свитер в самый раз. Элизабет хлопает в ладоши и косится на Сергея, пытаясь понять, как ему понравился индеец. После объятий и поцелуев (со стороны мы выглядим как одна большая дружная семья на воскресных посиделках) Элизабет продолжает потрошить пакет.

– Вот, – говорит она, с удовлетворением выкладывая на стол передо мною и Сергеем по нательному кошельку, – в таких кошельках мы тут носим деньги: на тело, прямо под одежду, и ни один карманник вас не обворует.

Мы оба рассыпаемся в благодарностях, ибо подобной заботы никак не ожидали. Конечно, она тут же настоятельно советует мне избавиться от «вызывающе красной сумочки», которая так будоражит местных жителей. И я обещаю, что сумку непременно заменю на нательный кошелек. За кошельками следует раздача местных сладостей и шоколада:

– Вы должны это взять! У нас в Перу потрясающий шоколад и конфеты!

С ворохом подарков мы выходим из кафе. Ренцо заводит машину и зазывает нас в машину. Элизабет остается здесь, у кафе, ждать его: решено, что сын заберет ее на обратном пути, потому что наш отель находится в совершенно другой стороне, а салон авто не настолько просторный, чтобы все могли разместиться комфортно.

Мы долго и нежно прощаемся с нею на крылечке ресторана. Сейчас ее лицо походит на застывшую маску героини традиционной пекинской оперы, когда в былые времена женские роли там исполняли мужчины; кожа ее, кажущаяся дряблой и тонкой, напоминает белую муку или даже глину; сверкают застывшие стеклянные зрачки глаз – безо всякого выражения. Кажется, что эти глаза, обычно не упускающие и крошечной детали окружающего мира, сейчас смотрят куда-то внутрь. Что они там, внутри, видят? Пустоту? Хроническую усталость? Обиду и отчаяние, скопленные за годы человеком, который всю жизнь выживает в незнакомой, непривычной, анормальной для себя среде? Что видят эти глаза, обращенные внутрь себя?

Через стекло отъезжающей машины вижу, как Элизабет машет нам, но вряд ли она видит, как мы машем в ответ. В последние доли секунды, до того как наша машина скрывается за поворотом, я до рези в глазах всматриваюсь в ее темную фигурку, застывшую на крыльце одиноким пингвином перед огромным неумолимым айсбергом мутного лимского воздуха, с каждой секундой смыкающегося чернотою вокруг, множа черноту вокруг себя и становясь единой, монолитной, всеобъемлющей чернотою…

Рейхсмаршал Герман Геринг

Геринг с женой Эмми и дочерью Эддой

Эдде три года

Эдда Геринг, 60-е

Альберт Геринг

Мила и Элизабет Геринг в Австрии, до отъезда в Перу

Элизабет, начало 50-х годов

Элизабет Геринг со своими сыновьями Ренцо и Майклом

Татьяна Фрейденссон, Элизабет и владелец кафе, в котором выступает Ренцо (на заднем плане)

Сергей Браверман, Элизабет и Татьяна на главной площади Лимы