Больше цитат
– …Странная история вышла с... «У подножия вулкана»
– …Странная история вышла с этим трупиком, Ивонна, – говорил консул, – кто-то непременно должен был его сопровождать и держать ему руку: или нет, виноват. Кажется, не руку, а билет в купе первого класса. – Он с усмешкой сам вытянул правую руку, которая колебалась, словно он стирал надпись с воображаемой доски. – Дрожь – вот что делает подобную жизнь невыносимой. Но это пройдет: я ведь выпил как раз столько, сколько надо, чтобы это прошло. Я принял необходимую терапевтическую дозу. – Ивонна взглянула ему прямо в глаза. – Конечно, дрожь хуже всего, – продолжал он. – Но постепенно привыкаешь, и право же, здоровье мое в прекрасном состоянии, я чувствую себя теперь гораздо лучше, чем полгода назад, несравненно лучше, чем, скажем, в Оахаке. – Тут в глазах у него вспыхнул странно знакомый свет, которого она всегда так пугалась, свет, сейчас обращенный вовнутрь, зловеще ослепительный, как прожектор в трюме «Пенсильвании», когда судно разгружалось, только сейчас была не разгрузка, а разграбление, абордаж: и вдруг, как прежде, давным-давно, ее охватил ужас, что свет этот вырвется наружу, опалит ее.
«Но послушай, пропади все пропадом, не такая уж это беспросветная тьма, – словно говорил, отвечая на ее мысли консул ровным голосом, вынимая трубку с остатками табака и раскуривая ее мучительным усилием, и она следила за ним глазами, а его взгляд шарил за стойкой, но не встречал взгляда бармена, который степенно, деловито отошел в сторону, – ты заблуждаешься, если полагаешь, будто я вижу лишь беспросветную тьму, но, если тебе угодно так полагать, смогу ли я объяснить свои поступки? Ты только взгляни вон туда, на солнце, ах, быть может, тогда ты поймешь, присмотрись, взгляни, как свет его струится в окно: что может быть прекраснее бара рано поутру? И вон тех вулканов… И звезд… Рас-Альгети? И Антареса, пламенеющего на юго-юго-востоке? Впрочем, виноват, это совсем не то. Прекрасен вовсе не этот бар, я оговорился, его ведь, собственно, и баром не назовешь, но ты подумай только о всех прочих ужасных, умопомрачительных заведениях, где вскоре спадут запоры, ведь даже врата рая, отверстые предо мной, не могли бы пробудить во мне то неизреченное, всеобъемлющее и безысходное блаженство, какое я вкушаю, когда с грохотом ползет вверх железная штора, когда отомкнуты и повержены решетки, приемля смертных, которые с трепетом души подносят стакан к устам неверной рукой. Все тайны, все упования, все отчаяние, да, поистине, все несчастья обитают там, за этими отворенными дверями. Кстати сказать, видишь вон ту старуху из Тараско, что сидит в углу, до сих пор ты ее не видела, ну а теперь видишь? – спрашивали его тревожные глаза, мятущиеся, незрячие, влюбленно сияющие, спрашивала его любовь. – Возможно ли, если не напиться, подобно мне, постичь, как прекрасна эта старуха из Тараско, что играет в домино в семь утра?»
И точно, в баре, хотя такое казалось почти невероятным, был кто-то еще, но она заметила это, лишь когда консул, не сказав ни слова, обернулся: теперь Ивонна не могла отвести взгляда от старухи, сидевшей в полумраке за столиком. С краю лежала ее стальная клюка, повиснув, как живая, на когте какого-то зверя, приделанном вместо рукояти. У старухи за пазухой, подле сердца, сидел цыпленок, привязанный шнурком. Цыпленок выглядывал оттуда, дерзко трепыхался, косил глазом. Старуха выпустила его на столик, и он, попискивая, принялся склевывать крошки меж костяшками домино. Потом она снова упрятала его за пазуху, с нежностью посадила под платье. Но Ивонна отвернулась. Старуха эта, со своим цыпленком и домино, сковала ей сердце леденящим страхом. Она таила в себе угрозу, как зловещее знамение.