Больше рецензий
9 марта 2025 г. 19:00
215
5 «И вот кто-то позади простонал: «Где же Бог? Где Он? Да где же Он сейчас?». И голос внутри меня ответил: «Где Он? Да вот же Он — Его повесили на этой виселице!» (Эли Визель)
РецензияРано или поздно, но все исторические события в общественном сознании и исторической памяти кристаллизуются в набор стереотипов. Высвободить достоверные факты из этой застывшей массы способны только беспристрастные историки, а проложить дорогу к ним помогают порой деятели искусств, потому что дают «прочувствовать» те или иные события через силу художественного образа. Так, немцам Холокост показал своим одноименным мини-сериалом режиссер Марвин Чомски, а уже через год, в 1979 году был издан роман «Выбор Софи» американского писателя Уильяма Стайрона (1925-2006), предлагающий посмотреть на эту катастрофу еще с одной стороны, через призму травмирующих отношений двух молодых надломленных людей и их невольного соучастника, alter ego самого писателя. По стечению обстоятельств, и в «Холокосте» Чомски и в экранизации «Выбора Софи» (1982) Алана Пакулы главные роли сыграла Мерил Стрип, и в обоих картинах это были роли женщин, жизнь которых трагически изменилась из-за Холокоста, но обе они не были еврейками. В данном случае это важно.
***
В первую очередь у Уильяма Стайрона получилась насыщенная история о трагической любви, то самое «безумие на двоих», которым нынче называют довольно примитивные сюжетные аналоги. Это долгая и витиеватая история, наполненная многочисленными отсылками к прошлому, которая ведет от иллюзорной идиллии к весьма конкретному, но неоднозначному финалу. Главный повествовательный инструмент автора – это очень медленно наполняемое деталями повествование, неспешно раскрывающее и дополняющее через события прошлого образы главных героев. Структура романа как будто по спирали погружает читателя в самый ад. Сначала мы видим просто счастливых молодых людей, но затем раскрываются новые детали, и читатель понимает, что вся предыдущая картина была лишь иллюзией. И тут автор в новой главе (а всего их шестнадцать) снова приоткрывает еще одну трагическую тайну прошлого, и погружает нас еще глубже в пучину ужаса и несправедливости. И так повторяется снова и снова. Выдержать такой медленный, но неумолимо приближающий к трагической развязке темп может только хороший писатель, коим и является Уильям Стайрон. Иначе, читатель давно бы заскучал на этих ни много ни мало семистах страницах. То, как углубляясь в давние дни, история раскрывает нам страшное прошлое, постепенно сводясь к точке того самого «выбора Софи», в чем-то напоминает устремленную в прошлое стрелу времени в одноименном романе Мартина Эмиса (см. мою рецензию), который также рассказывает про нацистские лагеря и начинается с обреченной разрушиться идиллии.
Но помимо общей истории отношений трех друзей, Стайрон в романе поднимает важные и непростые темы. Они раскрываются в диалогах, воспоминаниях, описании тех или иных исторических событий и отношении к ним главных действующих лиц.
Первая проблема, которая проговорена автором в романе: это выкристаллизовавшееся в США 1970-х стереотипное понимание Холокоста, как проблемы исключительно отношений немцев и евреев, а концлагерей – как фабрик, предназначенных исключительно для уничтожения людей и только евреев.
«Я всегда буду помнить татуировку Софи. Это мерзкое маленькое клеймо на ее руке, похожее на следы укуса крошечных зубов, было тем единственным в ее облике, что – в тот вечер, когда я впервые увидел ее в Розовом Дворце, – мгновенно породило в моем мозгу ошибочную мысль, что она еврейка. По смутным и невежественным слухам, ходившим в те дни, эта вызывающая жалость мета считалась неотъемлемой принадлежностью выживших евреев. Но если бы я тогда знал о метаморфозе, происшедшей с лагерем за те страшные две недели, о которых я рассказывал выше, я бы понял, почему Софи сделали эту татуировку, поместив ее как еврейку, хотя она вовсе не была ею. А объяснялось это вот чем… Софи и другие узники-неевреи, как ни парадоксально, таким образом попадали в разряд людей, не подлежавших немедленному уничтожению».
Уильям Стайрон предлагает взглянуть на Холокост и нацистские лагеря как проблему общечеловеческую, как универсальное Зло, которое выступает против всей нашей цивилизации. Холокост оскорбляет не только евреев, а КАЖДОГО человека, который придерживается принципов равенства, добра и свободы. И именно с этой точки зрения стоит рассматривать это явление. А что это значит? А это приводит к легитимации исследования этой беды любым человеком, пусть даже это будет американский писатель с его «несвойственной для выбранной темы биографией». Говоря проще: о Холокосте, могут говорить не только евреи. Интересно, что за это автор подвергся критике, но, похоже, точку в споре поставил тот факт, что в 2002 году Стайрон получил премию «Свидетель правосудия» от Фонда еврейского центра Освенцима.
Как известно, в нацистских концлагерях гибли не только евреи, но и пленные военнослужащие, политические противники режима, цыгане, подпольщики. Более того, как бы страшно это не звучало, но немцы относились к своим лагерям как к особым предприятиям, со своей внутренней экономикой, да и сами они были вписаны в общую экономику войны (заключенные работали на сборке вооружения, сдавали донорскую кровь, участвовали в строительных и ремонтных работах, выполняли различные грязные работы, в том числе по утилизации трупов, что для нацистов было отдельной «расходной статьей»). С этой точки зрения, Стайрон в одном из диалогов в романе пересказывает мнение теолога Ричарда Рубенштейна:
«Словом, лагеря представляли собой куда более долговременную угрозу для будущего человечества, чем если бы они существовали лишь для массовых убийств. Центр уничтожения может выдавать лишь трупы; общество же тотального подчинения создает мир живых мертвецов…»
Этот известный мыслитель предложил смотреть на концлагеря, как на капиталистические рабовладельческие предприятия. А какие параллели это позволяет нам провести? Верно, параллель с рабовладельческими штатами американского Юга! Стайрон как бы говорит, что если мы будем считать систему концлагерей исключительно вопросом уничтожения немцами евреев, а не общемировой проблемой новых рабовладельческих практик, то не сможем посмотреть трезво на то, что происходит и происходило в самих штатах. Писатель предупреждает, что думать, мол, «это другое» - опасно.
«– То, что произошло с Бобби Уидом, Натан, – сказал я, – ужасно. Этому нет названия! Но я не понимаю, к чему ставить знак равенства между одним злом и другим или устанавливать какую-то дурацкую шкалу ценностей. И то и другое ужасно! <…> – Я чувствовал, что лоб у меня покрылся испариной и горит. – И я, черт возьми, весьма сомневаюсь, что ты прав, забрасывая этакую огромную сеть с целью поймать в нее, как ты изволишь выражаться, всех вас, белых южан. Вот на этот крючок, ей-богу, я не попадусь! Я южанин и горжусь этим, но я не принадлежу к числу тех свиней – тех троглодитов, которые разделались с Бобби Уидом! Я родился в Тайдуотере, в штате Виргиния, и, с твоего позволения, считаю себя джентльменом! А эта, с твоего позволения, упрощенческая чушь, которую ты несешь, это невежество, проявляемое человеком бесспорно умным, право же, вызывает у меня тошноту! – Я слышал, как повышается мой голос, дрожит, срывается – я уже не владел им, а кроме того, боялся, что на меня сейчас нападет новый отчаянный приступ кашля; тем временем Натан спокойно поднялся во весь рост, так что теперь мы стояли друг против друга. Хотя он угрожающе наклонился ко мне и превосходил меня ростом и весом, тем не менее у меня было сильное желание двинуть ему в челюсть. – А теперь, Натан, разреши сказать тебе кое-что. Это твое критиканство в стиле нью-йоркских либералов – просто лицемерное дерьмо самого дешевого толка! Кто дал тебе право судить миллионы людей, большинство которых скорее умрут, чем хоть пальцем тронут негра!
– Ха! – возразил он. – Вот видишь, это въелось даже в твою речь. Не-гра! Это же предельно оскорбительно.
– Но мы так говорим там. Никто и не думает никого оскорблять… Так или иначе, – нетерпеливо продолжал я, – кто дал тебе право нас судить? Я это нахожу оскорбительным.
– Я еврей и потому считаю себя авторитетом по части мук и страданий. – Он помолчал, и мне показалось, что я впервые увидел в его взгляде презрение и нарастающее отвращение. – Что же до этой попытки уйти от разговора с помощью таких эпитетов, как «нью-йоркские либералы» и «лицемерное дерьмо», то я считаю это слабым и бездоказательным ответом на честные обвинения. Неужели ты не способен понять простую правду? Неужели ты не способен увидеть правду во всей ее жути? Ведь твой отказ признать свою ответственность за смерть Бобби Уида ничем не отличается от поведения тех немцев, которые открещивались от нацистской партии и спокойно, молча взирали на то, как эти хулиганы громили синагоги и множили Kristallnacht. Неужели ты не видишь, что ты такое? И что такое Юг? В конце концов, ведь не жители штата Нью-Йорк прикончили Бобби Уида».
К слову, Ричард Рубенштейн после Холокоста еще высказывал идею о том, что в свете новых обстоятельств «евреи не могут более отстаивать идею всемогущества Бога в провидении истории или идею Израиля как избранного народа». Так уж получилось, что в угоду случайного символизма истории, в противостоянии столкнулись два народа, которые по разным причинам считали себя «избранными».
«А мне ненавистна сама мысль, что страдания – бесценны. В этой войне все страдают: и евреи, и поляки, и русские, и чехи, и югославы, и цыгане – все. И все – жертвы. Разница только в том, что евреи – это еще и жертвы жертв».
Зараза «избранности» замечена Стайроном и в американцах, что ярче всего проявляется в их отношении к чернокожему населению. Вообще разность мировоззрения между консервативными «южанами» (в образе Стинго) и либеральными «северянами» (в образе Натана) в сюжете часто приводит к долгим дискуссиям. Стайрон напоминает, что самое настоящее (а не скрытое в сегрегации) рабство в США закончилось совсем недавно.
«Когда этой сухонькой маленькой старушке подходило к девяноста годам, она рассказала мне, что у нее были рабы. Я часто с трудом верю, что так мало времени отделяет меня от старого Юга и что не какое-то далекое поколение моих предков владело черными людьми, а просто моя родная бабушка, родившаяся в 1848 году, в тринадцать лет владела двумя маленькими негритянками чуть моложе ее, которые прислуживали ей и на которых, несмотря на существование Авраама Линкольна и положений Декларации независимости об эмансипации, она смотрела в течение всех лет, что длилась Гражданская война, как на свои любимые вещицы. Я говорю «любимые» без всякой иронии, так как уверен: она очень их любила, и, когда она вспоминала про Друзиллу и Люсинду (а таковы были их несравненные имена), ее дряхлый, дрожащий голосок надламывался от волнения, и она говорила мне, «до чего же дороги, до чего же дороги» были ей эти девочки и как в холодную военную пору она переворачивала небо и землю в поисках шерстяной пряжи, чтобы связать им чулки».
По иронии судьбы Стинго какое-то время будет жить на Севере на деньги, которые достались ему в наследство от бабушки от продажи одного из рабов.
Стоит ли говорить, что сравнение автором рабовладельческого Юга и нацистской Германии вызвало жаркие споры. Но тут необходимо провести еще одну ниточку распространения заразы «избранности» и антисемитизма, вернувшись на другую сторону Атлантики.
Еще одна важная тема в произведении, за которую собственно роман «удостоился чести» не быть изданным в СССР вплоть до 1991 года – это антисемитские настроения в Польше 1930-х годов. Главный персонаж, через которого раскрывается образ этого явления – это отец Софи Збигнев Беганьски, профессор, типичный «антисемит-интеллектуал», пытающийся подвести под свои воззрения теоретическую базу. Нет никакого сюрприза в том, что именно он станет одной из первых жертв нацистов после оккупации Польши. Такие «близкие» новому режиму люди всегда становятся его жертвами, поскольку режиму этому нужна дистанция, а не близость, между ними и «ресурсом».
«Юность, проведенная в Вене во времена Франца Иосифа, разожгла в нем огонь приверженности тевтонам и навсегда воспламенила идеей о том, что Европу спасет лишь пангерманизм и дух Рихарда Вагнера. Это была любовь столь же чистая и прочная, как и его ненависть к большевизму. Разве может бедная, отсталая Польша (часто слышала от него Софи), терявшая с размеренностью часового механизма своеобычность под пятой одного угнетателя за другим – особенно под пятой этих варваров-русских, которые сами теперь оказались во власти коммунистического антихриста, – обрести спасение и развивать собственную культуру, если за нее не вступится Германия, сумевшая столь блистательно объединить историческую традицию светоносных миров с ультрасовременной техникой двадцатого века, создать пророческий синтез, примеру которого могли бы следовать малые нации? Что может быть лучше для такой разодранной и несобранной страны, как Польша, чем целеустремленный и в то же время эстетически одухотворенный национализм национал-социалистов, для которых опера «Мейстерзингеры» имеет не меньшее и не большее значение, чем широкие современные автострады? Профессор не только не был либералом или даже в отдаленной степени социалистом, как сначала говорила мне Софи, а, наоборот, был одним из основателей отъявленно реакционной политической группы, известной под названием национал-демократическая партия, или сокращенно – эндек, одной из основных заповедей которой был воинствующий антисемитизм».
Збигнев Беганьски был к тому же автором программного документа, который (снова же по иронии судьбы) Софи уже в концлагере пыталась использовать ради спасения сына от уничтожения в газовой камере, дабы перед начальником Освенцима Хессом «доказать» лояльность своей семьи новому режиму.
«В одном из сапожков, в подкладке, был кармашек, и в тот день, когда она стояла в ожидании коменданта у окна его мансарды, в этом кармашке лежала захватанная, грязная, сильно помятая брошюра в двенадцать страниц и четыре тысячи слов, которую еще вполне можно было прочесть; на заглавном листе значилось: «Die polniscbe Judenfrage: Hat der Nationalsozialismus die Antwort?» Иными словами: «Еврейский вопрос в Польше – дает ли национал-социализм на него ответ?» Это было, пожалуй, самым существенным из того, что утаила от нас Софи (и ее самой странной ложью): раньше она ведь не раз утверждала, что росла в необычайно либеральной и терпеливой атмосфере; таким образом, она не только обманывала меня, как, я уверен, обманывала и Натана, но и до последней минуты скрывала от меня правду – теперь же ей пришлось все раскрыть, чтобы объяснить ситуацию с комендантом: брошюра эта была написана ее отцом, профессором Збигневом Беганьским, известным профессором юриспруденции Ягеллонского университета в Кракове, доктором права honoris causa Карлова, Бухарестского, Гейдельбергского и Лейпцигского университетов».
Стайрон буквально устами героев проводит параллели между антисемитизмом в Польше и расизмом американского Юга:
«У Польши и американского Юга есть одна мрачная сходная черта, которая – при всей своей поверхностности – настолько сближает обе культуры, что они в этом своем безумии кажутся поистине одинаковыми, и касается это расовой проблемы, которая и в том мире, и в нашем порождала затяжные, длившиеся столетиями, всеохватные, кошмарные вспышки шизофрении. Постоянное присутствие расовой проблемы и в Польше, и на американском Юге привело к возникновению одновременно жестокости и страдания, фанатизма и понимания, враждебности и чувства товарищества, эксплуатации и жертвенности, жгучей ненависти и безнадежной любви. Хотя более мрачные и уродливые из этих противоположных тенденций обычно, так сказать, одерживали верх, однако во имя правды можно привести длинный перечень фактов, когда порядочность и благородство торжествовали над безраздельно царившим злом, причем, как правило, в ситуациях весьма серьезных – так было, например, в Познани или в Язу-Сити».
Важным эпизодом в романе является антисемитский выпад Софи после того, как ее снова избил и бросил Натан (американский еврей) в приступе шизофрении, усиленном наркотиками. В этом монологе видно, как в порыве отчаяния, прорастают стереотипы, навязанные пропагандой идеи, упрощенный и привычный образ врага… И это все у девушки, которая на собственной шкуре в стенах Освенцима прочувствовала, что такое быть евреем в Европе 1940-х! Этот фрагмент красноречиво говорит о том, насколько глубоко могут сидеть в нас предрассудки и насколько опасными, будящими слепую ненависть они могут быть.
«– Эти евреи с их психоанализом, вечно они ковыряют свои маленькие болячки, волнуются про свой маленький блестящий умишко, и про своих аналитиков, и про все. Ты же слышал их, Язвинка. Ты знаешь, что я имею в виду. Ты еще когда-нибудь слышал такие глупости? «Мой аналитик то, мой аналитик это…» Такая мерзость, можно подумать, они от чего-то страдали, эти уютно устроившиеся американские евреи с их доктором таким-то, которому они платят по столько много долларов за час, чтобы он исследовал их маленькие жалкие душонки! Брр! – Она вздрогнула всем телом и отвернулась. <…> Эти евреи! Это же все так: в конечном счете они все sous la peau – под кожей – одинаковые, понимаешь. Мой отец был действительно прав, когда говорил, что никогда не знал еврея, который дал бы что-нибудь бесплатно – непременно что-то попросит взамен. Quid pro quo – так он говорил. И Натан… Натан как раз есть такой пример! О’кей, он много мне помог, делал мне хорошо – ну и что? Ты думаешь, он это делал из любви, по доброте? Нет, Язвинка, он это делал, только чтобы можно было меня использовать, иметь, спать со мной, бить меня, делать из меня свою вещь! Вот и все – вещь. Ох, это очень по-еврейски – то, что Натан так делал: он мне не давал свою любовь, он меня покупал своей любовью, так все евреи делают. Неудивительно, что евреев так ненавидели в Европе, потому что они считают, они могут получить, что захотят, надо только заплатить немножко денег, немножко Geld. Даже любовь, они считают, можно купить! – Она вцепилась мне в рукав, и сквозь запах бензина на меня пахнуло виски. – Евреи! Боже, как я ненавижу их! Ох, сколько много я тебе наврала, Язвинка. Все, что я рассказала про Краков, – это все есть ложь. Все мое детство, всю мою жизнь я ненавидела евреев. Они заслуживали это – такую ненависть».
Действительно, от любви до ненависти всего один шаг.
Есть еще один важный аспект антисемитизма, его неочевидная на первый взгляд причина: возникающее чувство безопасности или «хорошо, что не меня». Стайрон хорошо описал это в следующем лагерном эпизоде:
«И все же… все же, понимаешь, Язвинка, я не могла не признаться себе кое в чем. Дело в том, что меня будто завораживало то немыслимое, что делали с евреями. Я не могу точно назвать, какое это было чувство. Не удовольствие – совсем нет. Наоборот – что-то такое больное. Вот я иду мимо гетто, остановлюсь вдалеке и, точно зачарованная, смотрю, как сгоняют евреев. И я вдруг поняла, почему это меня так захватывает, и была потрясена. Я чуть не задохнулась от такой мысли. А дело в том, что я вдруг поняла: пока немцы будут с такой невероятной – поистине сверхчеловеческой – энергией уничтожать евреев, я в безопасности. Нет, не то чтобы в полной, а все же – в безопасности. Хоть и плохи были наши дела, по сравнению с этими затравленными, беспомощными евреями мы были… о, в такой безопасности. Словом, пока фашисты тратили столько сил на уничтожение евреев, я считала, что мы в безопасности – и я, и Ян, и Ева. И даже Ванда и Юзеф, хоть они и занимались очень опасными делами».
Это «правило» универсально. Пока в США существуют афроамериканцы, на них проще всего списать уровень преступности и ими занять полицию; пока избивают самых непримиримых и открытых борцов против диктатуры, не придут за более осторожными противниками режима; пока в компании есть более глупые и неспособные сотрудники, меньше шансов на твое увольнение. Secret pleasure нашего социального мира…
И где тогда еврей может чувствовать себя в безопасности? Ответ Стайрон вкладывает в уста одного подпольщика, и ответ этот однозначен:
«Он был, в общем, такой очень бросающийся в глаза: лысый и с висячими усами, точно – не знаю, как назвать это животное по-английски, – morse на айсберге, и с таким большим животом. Да, вспомнила: морж. Он безостановочно шагал туда-сюда по комнате со своей трубкой и начал так говорить – а когда он говорил, люди всегда его слушали: «Нюрнберг – это же фарс, и эти казни – фарс. Это же только видимость мести, спектакль!» Он сказал: «Нюрнберг – это отвлекающий маневр, чтоб была видимость правосудия, а на самом деле смертельная ненависть к евреям по-прежнему отравляет немецкий народ. Надо уничтожить сам немецкий народ – тех, кто позволял этим людям командовать собой и убивать евреев. А не только этих, – он именно такие слова и говорил, – не только эту горстку карнавальных шутов». Потом он еще сказал: «А как будет с Германией в будущем? Мы что же, позволим, чтобы этот народ снова разбогател и стал уничтожать евреев?» Он был очень сильный оратор, этот человек. Я слышала, говорили, что он прямо гипнотизирует своих студентов, и, помню, я тоже была как в трансе, когда смотрела и слушала его. У него в голосе была такая страшная angoisse, когда он говорил про евреев. Он спросил: где на всей земле евреи сегодня в безопасности? И сам же ответил, сказал – нигде. Alors, спросил он, а где на земле евреи когда-либо были в безопасности? И сказал – нигде».
В 2024 году, после волны антисемитских выступлений во всем мире после нападения на Израиль 7 октября 2023 года и последующей ответной компании в Секторе Газа, эти слова звучат остро.
Не обойдена Стайроном и проблема «банальности зла», «простого выполнения своей работы, приказа». Рудольфа Хесса автор называет «готическим уродом». Главы, где описана служба Софи у него – это тонкая и напряженная психологическая игра между палачом и его жертвой. Жертва пытается соблазнить палача, чтобы уговорить его отправить сына Яна по программе «Lebensborn» в Германию. Софи тогда потеряет своего мальчика, но он хотя бы останется жив. Но Хесс не так прост. Стайрон создает в его образе не надменное лицо абсолютного зла, а простого уставшего чиновника, который «просто не осознает» чем занимается на самом деле. Для него прибывающие составы с евреями – это ресурс для предприятия, которое должно работать слаженно…
«Комендант, как мы дальше увидим, был домосед, но из тех, кто слепо выполняет свой долг и следует намеченной цели; это был своего рода служебный механизм с вакуумом вместо морали, из которого было высосано все, вплоть до последней молекулы сомнения и угрызения совести, потому-то чудовищные преступления, которые Хесс ежедневно совершал, часто выглядят в его описаниях чем-то не имеющим отношения или причастности ко злу, этакими выдумками наивного кретина. А ведь этот робот был, как и мы с вами, из плоти и крови; он был воспитан в христианской вере, чуть не стал католическим священником, и угрызения совести, даже раскаяние время от времени нападали на него, как бы возвещая о некоей странной болезни, – вот эта-то уязвимость, что-то человеческое, появляющееся в неумолимом и послушном роботе, и делает его мемуары столь поразительными, столь страшными и поучительными».
Стайрон утверждает, что надо читать и перечитывать показания Рудольфа Хесса, ибо они живое свидетельство «банальности зла»:
«А Рудольф Хесс – неведомо для Софи, да и для мира вообще – за месяцы, предшествовавшие его суду и казни, был занят составлением документа, показывающего – в той мере, в какой сравнительно небольшая работа способна показать, – насколько человеческий ум может быть полонен идеей тоталитаризма. Пройдут годы, прежде чем перевод этой работы появится на английском языке (блестяще выполненный Константином Фицгиббоном). Сейчас она вошла в том под названием «Концентрационный лагерь Освенцим глазами эсэсовцев», изданный Польским государственным музеем, который открыт ныне в лагере, и с этой анатомией психики Хесса может ознакомиться всякий, у кого возникнет желание познать подлинную природу зла. Ее, бесспорно, должны прочесть во всем мире преподаватели философии, священнослужители, несущие слово Господне, раввины, шаманы, все историки, писатели, политические деятели и дипломаты, активисты освободительных движений независимо от пола и убеждений, юристы, судьи, специалисты-пенологи, актеры, кинорежиссеры, журналисты – короче, все, кто хотя бы отдаленно влияет на сознание своих сограждан, в том числе и наши любимые дети, которые уже в восьмом классе считают себя будущими лидерами Америки и которые должны изучать этот труд наряду с Конституцией, а также такими произведениями, как «Над пропастью во ржи» и «Хоббит». Дело в том, что, читая признания Хесса, мы обнаруживаем, что в действительности понятия не имеем о подлинном зле: зло, выведенное в большинстве романов, пьес и кинофильмов, примитивно, если не вообще фальшиво, этакая низкопробная смесь жестокости, выдумки, невропатических ужасов и мелодрамы».
В дуэте Софи и Натана есть важная социальная подноготная. Он - американский еврей, сын богатого отца, который одержим идеей мщения за Холокост, всю жизнь проживший в безопасности и благополучии и пытающийся вывести всех антисемитов на чистую воду. Она – полька, католичка из оккупированной Польши, бывшая узница Освенцима, дочь антисемита, своими глазами видевшая пытки, убийства и унижения и старающаяся забыть травмирующее прошлое. Кто из них в большем праве выносить приговор исполнителям преступных приказов в немецких концлагерях? Кажется, что Софи, но она молчит. А Натан рвет и мечет, да к тому же подозревает в преступлениях и саму Софи. Это странное и болезненное противостояние задает определенную динамику всему повествованию.
«Софи, в тот вечер… в тот вечер в «Кленовом дворе», когда он… когда он выбросил нас из своей жизни. В тот страшный вечер. Ведь он же знал, что у тебя там был сын: ты мне только что сказала, что посвятила его в эту тайну. Как же он мог быть таким жестоким, как мог так зло тебя попрекать, спрашивать, как ты выжила, когда стольких людей… – Слова не шли у меня с языка, в горле стоял ком, но я сумел все же вытолкнуть их: – …удушили газом. Разве можно так с тобой поступать? Разве можно любить и быть таким невероятно жестоким?»
Но вообще, Софи могла, если бы набралась сил, сказать Натану, что в отчаянии и борьбе за своих детей антисемитом может стать любая отчаявшаяся мать…
«Я обхватила сапоги Хесса руками. Я прижалась щекой к их холодной коже, точно эти сапоги были из меха или чего-то теплого и могли согреть меня. И знаешь что? По-моему, я даже лизала их, лизала сапоги этого нациста. И знаешь, что еще? Если бы Хесс дал мне нож или пистолет и велел убить кого-то – еврея, поляка, не важно, – я бы это сделала не раздумывая, даже с радостью, только бы на минутку увидеть моего мальчика, обнять его».
В романе много таких эпизодов, показывающих, насколько сложен вопрос ответственности и насколько важны обстоятельства. Тут на первый план выходит не ЧТО ты делаешь, а ВО ИМЯ ЧЕГО. Что уж говорить о благородстве, когда в невыносимых условиях люди не только забывают свои лучшие качества, но и теряют свою личность.
«Софи казалось, что она уже давно привыкла к запаху – во всяком случае, примирилась с ним. Но в тот день сладковатый, тлетворный запах горящей плоти впервые ударил ей в нос сильным, резким зловонием бойни; это так на нее подействовало, что перед ее глазами все поплыло и толпа на отдаленной платформе – в последний раз показавшаяся ей издалека гурьбой селян, пришедших на деревенский праздник, – исчезла в тумане. С возрастающим ужасом и отвращением Софи невольно прижала кончики пальцев к губам. …la mer а I’hombre d’un haut figuier… Тогда одновременно с осознанием того, откуда Бронек добыл инжир, ягодная масса горечью подкатила к ее горлу и выплеснулась, пенясь, на пол ей под ноги. Софи со стоном уткнулась головой в стену. Она долго стояла у окна, тяжело дыша и сдерживая позывы рвоты. Затем, еле передвигая ослабевшие ноги, она бочком обогнула блевотину и упала на четвереньки на плиты пола, раздираемая горем, терзаясь своей отъединенностью и чувством утраты, какого она еще не испытывала. Я никогда не забуду ее рассказа об этой минуте: она вдруг поняла, что не может вспомнить собственного имени.
– О Боже, помоги мне! – громко произнесла она. – Я не знаю, кто я!»
В претензии Натана к Софи можно заметить популярную и сегодня позицию: если выжил, то сам виноват в своих бедах, как будто оправдывает и делает правым тебя только смерть. А в ответ Стайрон между строк задает вопрос: насколько морально и нравственно «просто жить» в благополучных США, когда параллельно на другом конце Земли творится абсолютное зло? Или это снова же только проблема евреев и немцев?
Затрагивает автор в романе и вопрос гражданской ответственности перед обществом и страной. Обязательно ли все должны становиться партизанами и подпольщиками? Если ты просто пытаешься выжить, спасти своих детей – это ЕЩЕ недостаточно для фундамента будущего? Софи, жена подпольщика-киллера, уничтожавшего доносчиков, отказывается лично принимать участие в подполье. Это не спасет ее от ареста и обвинения, но ЕЕ выбор останется ЕЕ выбором.
«– Я говорила тебе и говорю снова, моя дорогая: я не могу. Не буду. И все.
– И по той же причине, я полагаю?
– Да. – Ну почему Ванда не может примириться с ее решением, не приставать к ней больше, оставить ее в покое? Эта настырность просто раздражает. – Ванда, – мягко сказала Софи, – я не хочу лишний раз приводить этот довод. Мне неловко повторять тебе то, что должно быть тебе и так ясно: в глубине души, я знаю, ты человек чувствительный. Но в моем положении – повторяю: я не могу рисковать, у меня же дети…
– И у других женщин в Армии Крайовой тоже есть дети, – резко перебила ее Ванда. – Неужели ты не способна это понять?
– Я уже говорила тебе. Я не «другие женщины», и я не состою в Армии Крайовой, – на этот раз с раздражением ответила Софи. – Я – это я! Я обязана поступать, по совести. У тебя нет детей. Тебе легко так говорить. А я не могу рисковать жизнью моих детей. Им и так тяжело приходится.
– Боюсь, Зося, ты оскорбляешь других, ставя себя в особое положение. Ты, значит, не можешь пожертвовать…
– Я уже пожертвовала, – с горечью сказала Софи. – Я потеряла мужа и отца, и мама у меня умирает от туберкулеза. Сколько еще я должна жертвовать, ради всего святого?»
Когда происходят страшные события, первая психологическая реакция (к слову, очень понятная) – это отрицание. Но именно отрицание не позволяет обеспечить себе должный уровень безопасности в новых условиях. Так произошло и с Софи, что очень показательно:
«Она знала то, чего в своем слепом и благостном невежестве некоторые евреи, прибывшие туда, не знали. А она знала это благодаря знакомству с Вандой и другими и боялась превыше всего: она знала про селекцию. И как раз сейчас она и ее дети проходили сквозь пытку, о которой она слышала – об этом десятки раз шепотом рассказывали в Варшаве, – но которая казалась ей такой немыслимой и настолько к ней самой неприменимой, что Софи выкинула мысль об этом из головы. И тем не менее вот она стоит сейчас на платформе, и перед ней – доктор. А там – совсем рядом, за крышами товарных вагонов, в которых еще недавно ехали обреченные на смерть евреи из Малькини, – находится Биркенау, и доктор может послать туда, в адскую печь, любого, кого пожелает».
История никогда не спрашивает, когда поставить нас перед ключевым в жизни выбором. Набор ошибок, набор случайностей, сумма обстоятельств, собственное желание – какая уже разница! Софи думала, что никогда не окажется на платформе Освенцима на процедуре селекции, но это случилось. Это еще не был выбор, но именно ВЫБОР ей предстояло сделать в следующие минуты:
«– Так, значит, ты не коммунистка. Ты верующая.
– Ja, mein Hauptmann. Я верю в Христа. – Какой идиотизм! По манере держаться, по взгляду доктора – а в его глазах появилось напряженное свечение – она почувствовала: все, что она говорит, не только не помогает ей, не только не защищает, а почему-то стремительно ведет к развязке. И она подумала: «Да порази же меня немотой!»
Доктор не очень твердо держался на ногах. Он на секунду качнулся к нижнему чину, стоявшему с блокнотом в руке, и, сосредоточенно ковыряя в носу, что-то ему прошептал. Ева, изо всех сил вцепившаяся в ногу Софи, заплакала.
– Значит, ты веруешь в Христа, нашего Искупителя? – сказал доктор, с трудом ворочая языком, но как-то странно, отвлеченно, словно лектор, исследующий не слишком хорошо освещенную грань логического построения. Затем произнес фразу, в ту минуту абсолютно непонятную: – Разве он не сказал: «Пустите детей приходить ко Мне и не препятствуйте им»? – И рывком, дернувшись с методичной расчетливостью пьяного, снова повернулся к Софи.
Чувствуя, что с языка готова сорваться глупость, но, потеряв от страха дар речи, Софи только хотела попытаться что-то сказать, как доктор объявил:
– Одного ребенка можешь оставить при себе.
– Bitte?– сказала Софи.
– Одного ребенка можешь оставить при себе, – повторил он. – Другого отдай. Которого оставляешь?
– Вы хотите сказать, я должна выбрать?
– Ты же не еврейка, а полька, поэтому тебе дается право выбрать.
Поток ее мыслей захлебнулся и остановился. Она почувствовала, как у нее подгибаются колени.
– Я не могу выбрать! Не могу!..»
<...>
ПОЛНЫЙ ТЕКСТ РЕЦЕНЗИИ НА МОИХ КНИЖНЫХ СТРАНИЦАХ (В ПРОФИЛЕ)